Тихий Дон. Том 1 - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Илья! Бунчук?
Любезный мой, откель тебя лихоманец вытряхнул?
Подержав в шершавой ладони волосатую руку Бунчука, нагибаясь к нему, негромко сказал:
– Это свои ребята, ты их не боись. Откель ты очутился тут? Говори же, еж тебя наколи!
Бунчук за руку поздоровался с остальными казаками, ответил надломленным, чугунно-глухим голосом:
– Приехал из Питера, насилу разыскал вас. Дело есть. Надо потолковать.
Я, брат, рад видеть тебя живым и здоровым.
Он улыбался, на сером квадрате его большого лобастого лица белели зубы, тепло, сдержанно и весело поблескивали глаза.
– Потолковать? – пел тенорок бородатого. – Ты хучь и офицер, а нашим кумпанством, значит, не гребуешь? Ну спасибо, Илюша, спаси Христос, а то мы ласковое слово и ощупкой не пробовали… – В голосе его подрагивали нотки добродушного, беззлобного смеха.
Бунчук так же приветливо отшутился:
– Будет, будет тебе воду мутить! Ты все играешься! Шутки шутишь, а у самого борода ниже пупка.
– Бороду мы могем в любой час побрить, а вот ты скажи, что там в Питере? Бунты зачались?
– Пойдем-ка в вагон, – обещающе предложил Бунчук.
Они влезли в вагон. Дугин кого-то расталкивал ногами, вполголоса говорил:
– Вставайте, ребятежь! Человек нужный прибыл к нам в гости. Ну, поторапливайтесь, служивые, поскореича!
Казаки покряхтывали, вставали. Чьи-то большие, провонявшие табаком и конским потом ладони, бережно касаясь, ощупали в темноте лицо присевшего на седло Бунчука; густой мазутный бас спросил:
– Бунчук?
– Я. А это ты, Чикамасов?
– Я, я. Здорово, дружок!
– Здравствуй.
– Зараз сбегаю, ребят третьего взвода покличу.
– Ну-ну!.. Мотай.
Третий взвод пришел почти целиком, лишь двое остались при лошадях.
Казаки подходили к Бунчуку, совали черствые краюхи ладоней, наклоняясь, вглядывались при свете фонаря в его большое, угрюмоватое лицо, называли то Бунчуком, то Ильей Митричем, то Илюшей, но во всех голосах одним тоном звучал товарищеский, теплый привет.
В вагоне стало душно. На дощатых стенах танцевали световые блики, качались и увеличивались в размерах безобразные тени, жирным лампадным светом дымился фонарь.
Бунчука заботливо усадили к свету. Передние сидели на корточках, остальные, стоя, обручем сомкнулись вокруг. Тенористый Дугин откашлялся.
– Письмо твою, Илья Митрич, мы надысь получили, одначе нам хотится послушать от тебя и чтоб ты посоветовал нам, как в дальнейшем быть. Ить двигают нас к Питеру – что ты поделаешь?
– Видишь, какое дело, Митрич, – заговорил стоявший у самых дверей казак с серьгой в морщеной мочке уха, тот самый казак, которого обидел некогда Листницкий, не разрешив кипятить чай на окопном щите, – тут к нам подбиваются разные агитаторы, отговаривают – мол, не ходите на Петроград, мол, воевать нам промеж себя не из чего, и разное подобное гутарют. Мы слухать – слухаем, а веры им дюже не даем. Чужой народ. Может, они нас под монастырь надворничать ведут, – кто их знает? Откажись, а Корнилов черкесов направит – и вот опять кроворазлитие выйдет. А вот ты – наш, казак, и мы тебе веры больше даем и очень даже благодарственны, что письмишки нам из Питера писал и газеты опять же… тут, признаться, бумагой бедствовали, а газеты получим…
– Чего мелешь, чего брешешь, дурья голова? – возмущенно перебил один. – Ты – неграмотный, так думаешь – и всем темно, как тебе? Как будто мы на курево газеты потребляли! Вперед, Илья Митрич, мы их от головы до хвоста перечитаем, бывалоча.
– Набрехал, дьявол грызной!
– «На курево» – рубанул тоже!
– С дуру, как с дубу!
– Братушки! Я не в том понятии сказал, – оправдывался казак с серьгой.
– Конешно, спервоначалу мы газеты читали…
– Вы самое читали?
– Мне грамоту не привелось узнать… к тому говорю, что вообче читали, а потом уж на курево…
Бунчук, скупо улыбаясь, сидел на седле, посматривал на казаков; ему неудобно было говорить сидя, он привстал и, поворачиваясь к фонарю спиной, медленно, натужно заговорил:
– В Петрограде вам делать нечего. Никаких бунтов там нет. Знаете вы, для чего вас туда посылают? Чтобы свергнуть Временное правительство…
Вот! Кто вас ведет? – царский генерал Корнилов. Для чего ему надо спихнуть Керенского? Чтобы самому сесть на это место. Смотрите, станичники!
Деревянное ярмо с вас хочут скинуть, а уж ежели наденут, так наденут стальное! Из двух бед надо выбирать беду, какая поменьше. Не так ли? Вот и рассудите сами: при царе в зубы вас били, вашими руками на войне жар загребали. Загребают и при Керенском, но в зубы не бьют. Но совсем по-другому будет после Керенского, когда власть перейдет к большевикам.
Большевики войны не хотят. Будь власть в их руках – сейчас же был бы мир.
Я не за Керенского, черт ему брат, – все они одним миром мазаны! – Бунчук улыбнулся и, вытирая рукавом пот со лба, продолжал:
– Но я зову вас не проливать кровь рабочих. Если будет Корнилов, то в рабочей крови по колено станет бродить Россия, при нем труднее будет вырвать власть и передать ее в руки трудящегося народа.
– Погоди трошки, Илья Митрич! – сказал, выходя из задних рядов, небольшой казак, такой же коренастый, как и Бунчук; он откашлялся, потер длинные руки, похожие на обмытые водой корни дуба-перестарка, и, глядя на Бунчука улыбающимися светло-зелеными, клейкими, как молодые листочки, глазами, спросил:
– Ты вот про ярмо гутарил… А большевики, как заграбают власть, какую ярмо на нас наденут?
– Ты что же, сам на себя будешь ярмо надевать?
– Как это – сам?
– А так. Ведь при большевиках кто будет у власти? Ты будешь, если выберут, или Дугин, или вот этот дядя. Выборная власть, Совет. Понял?
– А сверху кто?
– Опять же кого выберут. Выберут тебя – и ты будешь сверху.
– Ой ли? А не брешешь ты, Митрич?
Казаки засмеялись, заговорили все сразу, даже часовой, стоявший у двери, отошел на минуту, вмешался в разговор.
– А всчет землишки они как?
– Не заберут у нас?
– Войну-то прикончут? Или, может, зараз тольки сулятся, чтоб за них руки подымали?
– Ты нам все по совести рассказывай!
– Мы тут в потемках блукаем.
– Чужим-то верить опасно. Брехни много…
– Вчерась матросик какой-то об Керенском плакал, а мы его за волосья да из вагона.
– «Вы, шумит, кондры!..» Чудак!
– Мы этих слов не понимаем, с чем их едят.
Бунчук, поворачиваясь во все стороны, щупал глазами казаков, ждал, пока угомонятся. У него исчезла бывшая вначале неуверенность в успехе своего предприятия, и он, завладев настроением казаков, уже твердо знал, что во что бы то ни стало задержит эшелон в Нарве. Днем раньше, когда, явившись в Петроградский районный комитет партии, он предложил себя в качестве агитатора для работы среди подходивших к Петрограду частей 1-й Донской дивизии, был уверен в успехе, но добрался до Нарвы – и уверенность в нем поколебалась. Он знал, что какими-то иными словами надо говорить с казаками, со страхом чувствовал, что, пожалуй, и не найдет общего языка, потому что, вернувшись девять месяцев назад в рабочую гущу, вновь кровно сросся с ней – выступая, привык, что его чувствуют и понимают с полуслова, а тут, с земляками, требовались иной, полузабытый, черноземный язык, ящериная изворотливость, какая-то большая сила убеждения – чтобы не только опалить, но и зажечь, чтобы уничтожить напластовавшийся веками страх ослушания, раздавить косность, внушить чувство своей правоты и повести за собой.
Вначале, когда заговорил, собственным слухом ловил в голосе своем спотыкающуюся неуверенность, наигранность, будто со стороны вслушивался в свои бессочные слова, ужасался неубедительности приводимых доводов, мучительно шарил в голове, разыскивал какие-то большие, тяжелые глыбы слов, чтобы ломать ими, крушить… И вместо этого с неизъяснимой горечью ощущал, как мыльными пузырями срываются с его губ легковесные фразы, а в голове путаются выхолощенные, скользкие мысли. Он стоял, обжигаясь потом, тяжко дыша. Говорил, просверливаемый навылет одной мыслью: «Мне доверили такое большое дело – и вот я его поганю собственными руками… Слова не свяжу… Да что же это со мной? Другой на моем месте сказал бы и убедил в тысячу раз лучше… О, черт, какая же я бездарь!»
Казак с зелеными клейкими глазами, спросивший о ярме, выбил из состояния дурного полузабытья; разговор, поднявшийся после этого, дал Бунчуку возможность встряхнуться, оправиться, и потом, дивясь самому себе, чувствуя необычайный прилив сил и богатейший подбор ярких, отточенных, режущих слов, он загорелся и, тая под внешним спокойствием прихлынувшее возбуждение, уже веско и зло разил ехидные вопросы, вел разговор, как всадник, усмиривший досель необъезженного, запененного в скачке коня.
– А ну, скажи: чем плохое Учредительное собрание?
– Ленина-то вашего немцы привезли… нет? А откель же он взялся… с вербы?
– Митрич, ты своей охотой приехал аль подослали тебя?