Раскол. Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
… Что с Федьки, молодого щенка, взять? Он и прежде плутал по Бытейским книгам и отцову церкву предавал. Но с соловецким старцем, с Епифанием-то, что приключилось, какого отравного сикеру подлили ему в квасок, что побрел несчастный по кривой стезе? Шатаются по вере, как последние пропойцы, что попадают домой ввечеру из кружечного двоpa, и тогда расступись улица, раззудись рука, а очнувшись поутру и устыдившись содеянного, ищут себе оправдания: де, не я виновен, это меня подзужили потаковщики, вражьи-де слуги толкнули под локоть, вот и оскользнулся на пробке… Не так ли и с Евой стало, притворщицей-прелестницей, что ради содомитского греха рай оставила и обрекла народишко на скверны и муки. Господь спрашивает сучку: «Устрашись, что ты натворила, любодеица?» Она отвечает, де, змея прельстила меня. Вот хороша: каков муж, такова и жена, оба бражники, а у детей и подавно добра нечево ждать, волочатся ни сыты, ни голодны. Змея же отвечает: «Дьявол научил меня». Бедные, все правы, и никого виноватого. А то и корень воровству сыскался, и все заодно с вором стакнулись…
Нет уж, встал за правду, так и стой до последнего, не спихивай на других свои вины… Ах, Федька-лярва, привык честь Писание по букве, а не по смыслу и духу; не знает того гордоус, что дух живит разумение, а буква письмена умерщвляет, отчего и в ересь впадают, и многие уже пострадали от такого недоумения… Дурак. У него Христос из боку Девы Марии вышел. А значит, и вовсе не было Божия на землю схождения и воплощения тоже не было?.. Ухом-де вошел, а боком вышел. Иль ребра ломала повитуха Богородице, чтобы достать из матницы дитя?
… И еще на меня злятся с Епифанием, что я проклял щенка, отрезал от себя. Да за такие клеветы убить мало, ей-ей! Была бы сила да воля, дак таких бы резал, как Илья пророк, а вместе с ним и жрецов мерзких всех, что сливают Троицу в жидовскую единицу…
… Кипел сердцем на узников-супротивников, а душа томилась в невольной скорби и в недоумении. Да и посудите сами, как в земляной норе жизнь коротать, когда час кажется за день, седьмица – за месяц, а лето – за вечность; когда спать ложишься в неведении, встанешь ли поутру, ибо от стужи волосы к сголовьицу примерзнут, и кабы ночью к молитве не просыпаться, то к зорьке и головы не оторвать от перьевой подушки. Невольно раза три в ночь подымешься на часы, да и простоишь в кромешной мгле на коленях не вем сколько, отбив поклонов триста и больше, пока голяшки не измозгнут и не зачужеют. А с рассветом к прорубу, чтоб скорее глянуть, живы ли братовья по неволе, не околел ли кто в кромешную стужу, не загнулся ли корчужкой так, что и в гробец не всунуть. И сколько радости вспыхнет, когда увидишь в окне морщиноватое рыло Епифания, синюшную редьку Федьки дьякона и багровую морду распопы Лазаря, что трубит в дыру, аки лось, Исусову молитву. Расцеловать тогда готов их… И как найдешь ватажку в целости и здравии, так и снова можно тянуться по дням, делая новую зарубку на дверном косяке… А нынче-то как которати проклятую неволю, как перемогать забвение, что хуже смерти? Хорошо, что плотский жар попритух, не так припекает, как в прежние годы, когда какого только сраму не заснится в потемни; невольно вспомянешь святых отшельников русских, кто неустанно боролся с дьяволом, кажинный день снимая поганому змию голову, а она к утру вырастала вновь… А было в молодых летах, когда сердитый уд свой готов был отрубить на колоде, чтобы не бередил похоти; при виде юницы и пальцы жег на свече, чтобы прогнать телесный жар… Ох-ох-ох! да скоро ли настанет то золотое времечко, когда доспехи обмякнут, как обмороженная морква, и не станут донимать православного… Блудодейка Ева столкнула невинного Адама во грех, и с той поры мучиться мужикам псовой похотью…
Стрелец за дверью шумно помочился, заржал удоволенный; скоро пересменка и, сдавши вахту, поплетется служивый в Пустозерскую слободку до питейного двора, где, быть может, обломится ему даровая чарка, а приняв ее за воротник, самое время станет податься во вдовий дворишко, где и скоротать котовью ночь…
А протопопу как избыть время, сочащееся словно капель из водостока? как похерить бесконечный северный день, когда солнце не слезает с небес? тот и сумрак лишь, коли затмится ярило тучею. Потолокся Аввакум у печи, сварил мучницу, горячей, прямо с огня, позобал, как птица, ложки две, не более; хороша житенная похлебка для беззубого рта – кусать не надо и в брюхе тепло. Кабы еще ломоть редьки настрогать во шти да постного масла ленуть с ложку, вот и расчудесное станет брашно, коему и царь позавидует. Что нынче ему стерляжьи расстегаи и лебяжье жареное крылышко, ежли утроба тоскнет… А для Аввакума и огурец в брюхе жилец! ха-ха, царишко, я еще тебя перетолкую!
Пока колотился узник в насущных заботах, пора и полдневные часы чести. За молитвой-спасительницей и Настасья Марковна вспомнилась, и чады с домочадцами; и за них попросил у Господа, и памятуя о тугой жизни родной семьицы на Мезени, невольно возроптал на власти… И снова сердце в беспокойстве, а ум в возбуждении. Самый тот жар в голове, чтобы за писание сесть… Где-то еще в зиму было начато послание еретикам; надо псам подпазушным отповедь хорошую дать, высечь по жирным мясам, чтобы взбесились со зла скудоумные и стали порскать за верными христианами и гонять их по пажитям, чтобы не засыпали те и вечно бодрствовали, помня о грядущих муках… Не спи и ты, воинская спира, пырнувшая рогатиной мертвого Христа на кресте; не дремли и ты, Пилат, до гнойных язв упитавшийся у трапезы Иезавелины, мучьте Русь, кидая из огня да в полымя, то и вам зачтется в будущие веки. Вздумали посулами подманить всех к жалким крохам с господского стола? захотели всех непокорников угрозами подпятить под свой обман и принять его за веру? Ату и на вас! Агаряне и те лучше вас, они хоть не напяливают для обмана подлой лярвы. Но скоро и по вам сыщутся горячие борзые, спосыланные Спасителем, и станут они кусать за пятки, и за голяшки, и за лядвии, и за шулнятки, годя пока хватать за глотку, чтобы пуще мучились…
«… Гордецы, обмишулились, – не так, не так! Не лгите на истину, пение в Соловках церковное и келейное по старому православию, и книги имеют старопечатные, вашим б… противятся, того ради от вас в осаде сидят седмь годов милые, алчни и жадни, наги и босы, терпят всякую нужду ради веры и православия…
… Жиды лгали Пилату на Христа, говоря, де распни его, и если сойдет с креста, уповая на Бога, тогда станем верить ему. И нынешние жиды, в огонь сажая правоверных христиан, тоже ругаются: ежли праведен и свят, то и не сгорит…»
* * *Накарябал Аввакум писаньице сажными чернилами как курица лапой, нагородил сослепу огорожу – не разобрать. А как писать, братцы, коли на глазах кисель и веки чесотка нудит; поутру едва расковыряешь зеницы от липкого студеня. Прежде-то старец Епифаний перебелял, у него рука спокойная, художная, буквицы ровно стелются, как ковыль под полуденным ветром. А тут вот повздорили, и надо Аввакуму переломить норов. Попыхал протопоп, испуская последний норов; нет, в осердке с товарищами жить нельзя, съест колодника тоска.
В сторожах как раз стоял стрелец Машигин, много посул он поимел от узника. Попросился Аввакум выйти на волю без всякой мзды; стрелец туго соображал, боясь нарушить строгий воеводский наказ, а к вечеру решился выпустить. Дело позднее, дождик-ситничек бусит с небес, покропляя жухлую серо-бурую тундру и кулижки березового стланика, уже приодевшегося в зеленое платье. Буркнул стрелец, отворяя дверь: поди-де… да чтоб одной ногой там…
«Спаси тя, милостивец, – поклонился Аввакум. – Неизбывно помнить буду. И Господь тебя не оставит. Сочтемся как ли». – «Ага… сочтемся дубьем по бокам», – сухо ответил стрелец.
Шагов десять до засыпухи старца Епифания. Крыша задернилась, покрылась толстой шкурою, и сквозь густую старую ветошь уже проткнулась свежая травичка. Над подслеповатым оконцем в кои-то времена незаметно выросла и свесила корявые ветви тундровая березка, припорошила паюсную шибку крохотными, с грош, листочками. В глубине земляной норы постукивал по долотцу инок и в лад киянке выпевал псалмы; ах, безмятежный монах, он в любых житейских теснинах способен устроить ладную безунывную жизнь, вроде бы все тревоги мира обходят чернецкую хижу стороною. Аввакум как бы споткнулся, вдруг расхотелось видеть Епифания; был бы тот в горе сейчас и печали, протопоп первым бы вытер колоднику горючую слезу. … Затейливый спесивец, он сейчас начнет отливать медовые словеса в час по ложке, увещевая Аввакума. Протопоп с сожалением оглянулся на свою тюремку, и впервые ему пался на глаза раскидистый куст багульника на крыше и крохотная куртинка морошки, отороченная прядями болотного ковыля и пушицы… Господи, ведь годы сиденья минули, вон уже и три венца по-над окном поиструхли, готовы высыпаться, дожди пробили болонь до самого сердца, а каковы в земле бревешки клети, – о том и думать страшно… Лиственичное дерево истлело, а он, божий воин, еще и не согнулся, не сопрел в кости, не огруз на лавке сиднем. С зубами, правда, худо; плохо с зубами-то… Червь могильный уж патриарха Питирима, ловыгу и плута, испрошил насквозь, а он, Аввакум, Христов ученик, еще отправится по Руси подклонять несчастный люд под свое атаманство…