Море, море - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я чувствовал, что не готов и не одет, но не мог противиться неизбежному. Эту встречу ничто не заставит меня отложить, не заставит вымаливать новых возможностей. Страшная тяжесть давила мне плечи. Однако что именно предпринять, я не знал. У меня не было ни тупого орудия, ни такси. Но я достиг той точки, до которой никогда еще не доходил, – блаженной точки предельной решимости.
Тяжело дыша, я шел в гору и глядел на палисадники, на цветы, на калитки. Заметил, что каждый дом чем-то отличается от других. Вот у того – в парадной двери овальное окно цветного стекла, у другого – крылечко с геранью, у третьего – окошки в мансарде. Вот и голубая калитка «Ниблетса» с ее никчемно-замысловатой задвижкой.
В парадной спальне занавески почему-то были задернуты, но неплотно. Я позвонил. Звонок прозвучал необычно. Скоро ли до меня дошло, что в доме никого нет? Во всяком случае, еще до того, как я заглянул в спальню в щель между занавесками и увидел, что вся мебель вынесена.
Я вернулся к парадной двери и зачем-то позвонил еще несколько раз, прислушиваясь, как эхо отдается в покинутом доме.
– Извините, пожалуйста, вы к кому, к мистеру и миссис Фич?
– Да, – ответил я женщине в переднике, перегнувшейся через забор из соседнего палисадника.
– А они уехали, эмигрировали в Австралию, – сообщила она мне с гордостью.
– Я знал, что они уезжают, думал, может быть,
еще застану.
– А дом они продали. И собачку с собой взяли, ее, конечно, сперва отправят в карантин.
– Они когда уехали?
Она назвала число. Очень скоро после того, как я у них побывал. Значит, они солгали насчет срока отъезда.
– Я получила открытку, – сказала та гордая женщина. – Нынче утром пришла. Желаете посмотреть? – Она, оказывается, захватила ее с собой, чтобы показать мне.
На открытке я увидел сиднейский оперный театр. На обороте рукой Хартли было написано: «Только что прибыли. Такого красивого города, как Сидней, я еще не видела, здесь так хорошо». Подписались оба, и Хартли и Бен.
– Прелестная открытка, – сказал я, возвращая ее по принадлежности.
– Да, что и говорить, но, по мне, Англия не хуже. Вы им родственник?
– Двоюродный брат.
– То-то я смотрю, вы немножко похожи на миссис Фич.
– Жаль, что я их не застал.
– Адрес свой они, к сожалению, не сообщили, знаете, как оно бывает, уехали люди – и все.
– Ну, большое вам спасибо.
– Они, наверно, вам напишут.
– Наверно. Будьте здоровы.
Она ушла к себе, а я вернулся на дорожку. Розы уже выглядели запущенными, многие увяли. Мое внимание привлек камень, полузасыпанный землей, и я подобрал его. Это был тот пятнистый розовый камень с белыми полосками, который я подарил Хартли, а потом, в тот ужасный день, привез ей в полиэтиленовом мешочке. Я сунул его в карман.
Я обошел дом и с бетонной террасы заглянул в широкое окно гостиной. Здесь тоже занавески были не сняты и небрежно задернуты, но между ними видна была пустая комната. Дверь в прихожую стояла открытой, я увидел внутреннюю сторону парадной двери и темный квадрат на обоях, там, где раньше висел рыцарь. Меня охватило сумасшедшее желание проникнуть в дом. Может быть, Хартли оставила мне записку или хоть какой-нибудь условный след своего присутствия.
Задняя дверь и окна гостиной оказались крепко заперты, но одно из окон кухни слегка подалось. Я принес из-под навеса в саду деревянный ящик (единственное, что там осталось) и влез на него, как Титус в детстве, когда хотел заглянуть в дырку в заборе. «Я ведь влезал на ящик?» – «Да, на ящик». Я вцепился в раму и подсунул под нее палец. Окно отворилось – шпингалет еле держал его, – и я занес ногу на подоконник. В следующую секунду я, задыхаясь от волнения, уже стоял в кухне. По дому кралась зловещая тишина.
В кухне было пусто, не очень прибрано, из крана капало. Свалявшийся пух кружил по полу, поднятый сквозняком. Я открыл дверь кладовки, там на полках уже проступила плесень. Я обошел гостиную и обе спальни – ни носового платка, ни шпильки, ничего, что напоминало бы о моей любви. В ванной я сначала увидел только пятно на ванне и лишь потом заметил наконец что-то интересное. Из-под линолеума, там, где он примыкал к стене, виднелась узкая белая полоска. Я нагнулся, потянул ее. Под линолеумом было спрятано письмо. Я осторожно вытащил его. Это было мое последнее письмо к Хартли, нераспечатанное. Я осмотрел его – может быть, конверт вскрыли, а он опять заклеился, ведь так бывает. Но нет. Его не вскрывали.
Я и его сунул было в карман, но передумал. Разорвал на четыре части, бросил в унитаз и спустил воду. Потом запер окно в кухне и вышел через парадную дверь. Соседка неодобрительно наблюдала за мной из окна и проводила меня долгим взглядом.
Спустившись с горы и свернув вправо, на деревенскую улицу, я вдруг увидел впереди знакомую фигуру. Я сразу понял, что знаю этого человека и предпочел бы его не видеть, а уж потом узнал в нем Фредди Аркрайта. Деваться было некуда, он уже заметил меня и спешил мне навстречу.
– Мистер Эрроуби!
– Ба, да это Фредди!
– Мистер Эрроуби, я так рад вас видеть, я так по вас скучал! Я знал, что вы здесь, на Троицу был в деревне, думал, может быть, увижу вас, до чего же удачно, что мы встретились.
– Да, Фредди, давно не виделись. Ну как ты, что поделываешь?
– А Боб вам не говорил? Я ведь стал актером.
– Актером? Вот молодец!
– Я всегда об этом мечтал, потому и к вам пошел работать, но это было так, фантазии, я и не думал, что когда-нибудь правда так будет. А работать у вас мне нравилось, лихо мы с вами раскатывали по Лондону, во все концы, помните? А потом, когда вы уехали, подумал, почему и не попробовать? И когда я вступил в профсоюз, а ведь я уж был не так молод, мне всякий раз помогало, что я поработал у вас, вы всегда приносили мне счастье, мистер Эрроуби. Вы были ко мне так добры, так подбадривали меня. «Реши, чего хочешь, Фред, и добивайся этого, главное – сила воли». Я помню, вы не раз это мне говорили.
• Я не помнил, чтобы говорил это, да и едва ли человек, имевший несчастье сказать такую глупость, стал бы повторять ее, но меня порадовало, что Фредди сохранил столь розовые воспоминания. Мы были уже совсем близко от тропинки, уводящей к приморскому шоссе.
– Хорошее было времечко, мистер Эрроуби, «Савой», «Коннот», «Ритц», «Карлтон», где только не побывали. Старого «Карлтона»-то больше нет, но Лондон и без него лучший город в мире, а я их теперь повидал немало – Париж, Рим, Мадрид, везде поработал. Недавно снимался в одном
. фильме в Дублине, ох, и выпито было!
– Ты под какой фамилией играешь?
– А под своей. Фредди Аркрайт и есть, а то как будто это не я. Не могу сказать, чтобы получал большие роли, но все равно интересно. А все благодаря вам, вы были так ко мне добры, так меня подбадривали, а потом люди говорили: «Ах да, вы ведь друг Чарльза Эрроуби?» Я, понятно, не отрицал, и действовало безотказно. Ох, мистер Эрроуби,
до чего же я рад вас видеть, и вы все такой же, нисколько не постарели. Надо же было так случиться, что вы здесь поселились, я-то из этих мест, родился на ферме Аморн, мои дядя с теткой до сих пор там живут. Вы ведь, я слышал, теперь на отдыхе?
– Да.
– Вообразить не могу, как можно уйти из театра. Вот уж правду говорят, театральные люди – они особенные. Но в Лондоне вы бываете? Могли бы там повидаться. Я бы вас познакомил с моим другом, с которым мы вместе живем, Мелборн Павитт, может быть, слышали? Нет? Ну, так услышите. Он художник, декоратор.
– Мы и здесь еще, вероятно, повидаемся.
– Ой, что же это я, совсем заболтался, пошли в «Черный лев», пусть ставят нам бесплатную выпивку.
– Нет, сейчас я спешу домой, вот моя тропка. Очень приятно было повидать тебя, Фредди, я рад, что у тебя все так хорошо.
– Я скажу моему агенту, пусть пошлет вам кое-какие вырезки.
– Отлично. Ну, желаю удачи.
– Храни вас Бог, мистер Эрроуби, спасибо вам за все. Я бодро помахал ему и пошел вниз по тропинке. Пусть
для некоторых людей я был кошмаром и демоном, но в сознании Фредди Аркрайта я, совершенно незаслуженно, безусловно, пребываю как доброжелательное божество.
До дому я добрался рано, еще не было двух часов. Я попробовал поесть застывшего бульона прямо из банки, но еда не лезла в горло. Принял две таблетки аспирина, поднялся в спальню и лег, ожидая, что погружусь в забытье, как бывает после особенно тяжкого потрясения, однако вместо этого меня занесло в какой-то новый ад.
Если существуют душевные муки сильнее мук ревности, так это бесплодные сожаления. Даже боль утраты бывает не столь мучительна, а часто они терзают одновременно, как было теперь со мной. Я говорю именно о бесплодных сожалениях, а не о раскаянии. Едва ли я когда-нибудь испытывал раскаяние в чистом виде, в чистом виде оно, пожалуй, и невозможно. Раскаяние предполагает чувство вины, но беспомощное, безнадежное, неисцелимое.
Думать о Хартли я не мог, вернее – еще не мог. Потрясение оказалось слишком сильным, или, может быть, бессознательно я уже давно пытался оградить себя от непосильной боли. Казалось, Хартли, кроткая, какой она бывала в молодости, покорно отошла в сторону. Она все время была со мной, словно тихонько пела в моем сознании, но сосредоточиться на ней я не хотел. В последнее время, когда я еще с ней боролся, мне иногда словно хотелось отдохнуть; и вот теперь, неожиданно, она лишила меня работы. Но пустоту, оставленную ее окончательным исчезновением, заполнил Титус, он вернулся требовать свою долю моей вины и моего горя.