Судьба - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись в «Ласточкино гнездо», пройдя по коридору мимо множества дверей, отделявших собой ту жизнь, которую вряд ли можно было назвать жизнью, он остановился у своего кабинета. Он никого не замечал, и ему никто не был нужен сейчас, потом он опять начнет думать о хлебе и супе, о белье и медикаментах, а сейчас ему нужно побыть одному; лицо старика в женской кацавейке, мелькнувшее в одном из дворов, неотступно стояло перед ним; он вошел в привычный, обжитой за много лет кабинет и запер дверь.
В день девятого сентября тысяча девятьсот сорок первого года Анатолий Емельянович, как и всегда, ровно в десять часов утра по незыблемому распорядку начал врачебный обход. За ним тянулась свита: единственная оставшаяся из семи женщина-ординатор, медсестра и двое санитарок и, разумеется, баба Кланя — неизменный ординарец Анатолия Емельяновича на протяжении девятнадцати лет совместной работы, крепкая жилистая старуха, завхоз и душа всего сложного больничного хозяйства.
Внешне это был обычный для Анатолия Емельяновича обход; в каждой палате он внимательно осматривал больных, выслушивал их жалобы и короткий доклад сестры. Анатолий Емельянович приучал персонал к честности и лаконичности. Никто не знал, каких усилий стоило Анатолию Емельяновичу сегодня собраться и быть, как всегда, ровно к девяти в клинике. Сегодня ночью к нему приходили домой и предлагали скрыться; ему точно сказали, что на днях особые команды будут собирать всех лиц еврейского происхождения, коммунистов и интеллигенцию в специальные лагеря; он отказался наотрез, тем более что брату было необходимо еще дня три-четыре побыть в больничных условиях. И когда от него ушли, он, погасив лампу, долго сидел в кресле, откинув маскировочную штору и глядя в узкий просвет окна, остро блестевший звездами. Он был одинок, и семьи у него не было, и он, готовый ко всему, ничего не хотел бояться. Во время ночного разговора он опять почувствовал невозможность оставить почти две сотни больных людей на произвол судьбы, без помощи и сострадания.
Анатолий Емельянович шел коридорами и переходами, и постепенно ему стало казаться, что из всего огромного мира только в этом доме идет нормальная, настоящая жизнь, а все вокруг ирреально, и от этой мысли он сразу вдруг успокоился; сопровождающие заметили у него на лице легкую улыбку, переглянулись, стараясь понять ее значение; и эта улыбка уже не сходила с его лица; именно здесь, здесь, думал он, все эти несчастные живут нормально, как им должно жить, и он, общаясь с ними, счастливец, он знает, что на земле все-таки остался хоть кусочек нормальной жизни, созданный только его трудами, его плотью и кровью; он отдал этому дому жизнь, и не напрасно, оказывается. Как нельзя кстати сейчас этот его тихий остров среди мерзости и убийств, среди грабежа и смрада, час пробил, и безумие превратилось в свою противоположность, и наоборот, наоборот!
И может быть, именно поэтому он сегодня особенно тщательно побрился, пригладил щеткой остатки своих жестких седых волос, повязал любимый синий галстук, и когда его прямая сухощавая фигура появилась в длинных коридорах, словно кто сбрызнул живительной влагой приостановившийся механизм больницы, и каждый из окружения Анатолия Емельяновича, глядя на него, старался вести себя так же спокойно и не замечать хаоса, царившего за воротами, и делать то же, что делал он, то есть выполнять свой долг.
Обычно, подходя к очередной палате, Анатолий Емельянович помнил каждого больного, но внутренне сосредоточивался на одном-двух, самых тяжелых. В пятой палате таким был Возницкий, Анатолий Емельяиович и сегодня начал обход с него; по своему правилу Анатолий Емельянович сел не на стул, а прямо на кровать больного.
— Ну-с, Степан Михайлович, здравствуй, голубчик. Как мы себя сегодня чувствуем?
Поняв, что вопрос полностью не дошел до сознания Возницкого (тот все так же приветливо и ровно, не изменяя выражения лица, смотрел врачу в переносицу), Анатолий Емельянович, посчитав пульс, ласково похлопал Возницкого по руке своей теплой сухой ладонью.
— Ну, так что же, Степан Михайлович, голубчик, утро сейчас или вечер, как вы думаете?
Больной молчал и все так же ровно, без всякого выражения улыбался.
— Ну вот, вас сейчас баба Кланя умыла, вот пощупайте — полотенце влажное, я начал обход, что сейчас, утро или вечер, а, Степан Михайлович?
Сестра доложила накануне, что Возницкий проснулся сегодня «мокрый». М-да, вот и появилась «неопрятность» в постели, сказать бабе Клане, чтобы остригла Возницкому ногти, баба Кланя не забудет. М-да, этапный эпикриз Возницкого уже сложился, а надежда все еще не оставляет.
Отдав нужные распоряжения по Возницкому и внимательно осматривая остальных больных из пятой, тянувшихся к нему со всех коек, Анатолий Емельянович внутренне был уже не с ними; он все так же ласково задавал вопросы, внимательно выслушивал ответы, делал назначения, но мысленно он уже отключался, думал о Дорофееве из следующей, шестой, палаты, собираясь с силами для разговора с ним. В особо тяжелых случаях, оставаясь с больным один на один, он должен был именно в эти минуты верить в возможность его исцеления, только тогда и можно было помочь; только верить чаще всего было нелегко, вот и приходилось собирать все свои мобилизационные возможности, как сейчас с Дорофеевым.
Большие часы в вестибюле больницы пробили одиннадцать раз; Анатолий Емельянович машинально достал свои золотые карманные, луковицей, с большими римскими цифрами, щелкнул крышкой и сверился, да, было ровно одиннадцать; именно в это время десять крытых машин остановились у «Ласточкина гнезда», высыпали солдаты, вытянулись в шеренгу, потом двое из них, с привычным азартом поколотив каблуками сапог в ворота и никого не дождавшись, перемахнули через забор, повозились с запором, и скоро тяжелые, с железными зубьями наверху створки ворот распахнулись. Солдаты побежали двумя длинными рядами во двор, затем машины въехали на территорию больницы; солдаты с любопытством оглядывались и пересмеивались не без смущения, говорили всякие сальности о шизофреничках и параноичках, с которыми хорошо было бы вступить в половое состязание; молодые, они о смерти почти не думали: ведь смерть каждый раз вырывала из рядов кого-то «другого», и жизнь не останавливалась, и чернели разрушенные города народа-раба, обреченного на полное исчезновение. Возможность безнаказанно убивать и унижать тоже дразнила и туманила жадные от молодости сердца гитлеровских солдат, это ведь было одно из самых древних и самых порочных наслаждений; о последствиях не думали и не могли думать солдаты, для этого им еще предстояло много пережить и еще больше понять.
Приготовив автоматы, солдаты ждали, а тонкий высокий офицер с бледным лицом и спокойными глазами, в которых таилось простое любопытство, в сопровождении охраны из шести человек вошел внутрь здания; перед началом операции ему формально требовалось сказать несколько слов больничному начальству, чтобы сохранить хоть видимость приличия. Санитары, дежурившие у двери, давно заметили немцев, и один из них сбегал и испуганно крикнул об этом главному врачу; прервав обход, Анатолий Емельянович поспешил в вестибюль, здесь они встретились, группа солдат с молодым офицером впереди и Анатолий Емельянович с двумя врачами и санитарами, и это было после того, как большие часы пробили одиннадцать; еще дрожал ноюще, откуда-то изнутри души затухающий звон последнего удара, и Анатолий Емельянович прикованно прислушивался к нему.
Обер-лейтенант Людвиг Шницлер мгновенно остановил свой выбор на Анатолии Емельяновиче, бывшем чуть впереди группы в белых халатах, выражение его крупного лица было значительным и определяло в нем главного в больнице; обер-лейтенанту говорили об этом человеке как о хорошем и нужном специалисте, и он, вспомнив, с доброжелательным любопытством задержался на лице врача и встретился со старым — проницательным, все понимающим взглядом. Освобождаясь от неожиданной и неприятной власти этого взгляда, обер-лейтенант заговорил громче, чем привык, и от этого солдаты насторожились еще больше, и уже какая-то преграда разделила две группы, и это опять почувствовали и Шницлер и Анатолий Емельянович; обер-лейтенант, презирая себя за минутную слабость, которую он никак не мог забыть и которую он уже не мог простить, по-русски, довольно понятно, сообщил решение германских военных властей о перемещении больных в другое место.
— Господа! — сказал он по-военному четко, любуясь своим красивым, звучным голосом и подчеркивая безукоризненную выправку. — Вам оказывается большая честь: все здесь чистить для военный госпиталь для доблестный солдат армии фюрера. А русских больных мне приказано эвакуировать другой место. — Голос обер-лейтенанта Шницлера построжал, и слово «эвакуировать», произнесенное им с внутренней усмешкой, заставило людей в белом сдвинуться теснее; по всему помещению уже потек, распространяясь, страх, заметно тише и глуше становилось на всех трех этажах огромного здания.