Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С таким составом зал редакции был вечным развлечением, всегда подчиненным девизу Дарио Баутисты или Филипе Гонсалеса Толедо: «Кто огорчается — тот сам себя трахает».
Мы все знали темы других и помогали, чем могли, тому, кто просил. Таким было общее участие, что почти можно сказать, что работалось вслух. Но когда возникали трудности, не слышалось даже дыхания. С единственного письменного стола, стоящего поперек в глубине зала, командовал Хосе Сальгар, который имел обыкновение пробегать редакцию, информируя или получая информацию обо всем, между тем как изливал душу с помощью терапии фокусника.
Думаю, что тот день, когда Гильермо Кано провел меня от стола к столу по всему залу, чтобы представить меня обществу, был испытанием огнем для моей непобедимой застенчивости. Я потерял дар речи, и у меня подкосились ноги, когда Дарио Баутиста пошутил, не глядя ни на кого, своим наводящим ужас громовым голосом:
— Явился гений!
Мне не пришло в голову ничего больше, как сделать театральные полповорота вытянутой рукой по направлению ко всем и ответить им менее грациозно, но от души:
— Чтобы служить вам.
Я до сей поры страдаю от общего тогдашнего осмеяния, но также чувствую облегчение от объятий и добрых слов, с которыми каждый приветствовал меня. С этого мгновения я был еще одним из этого сообщества тигров-филантропов с дружбой и корпоративным духом, который никогда не иссяк. Любая информация, необходимая для статьи, даже самая минимальная, тут же выдавалась нуждающемуся в ней соответствующим сотрудником редакции.
Свой первый большой репортерский урок я получил от Гильермо Кано, и редакция прожила при полном составе один день, в который на Боготу обрушился неожиданный ливень, который ввергнул ее в состояние наводнения в течение трех часов без перерыва. Бурный поток воды от проспекта Хименеса де Кесады волок все, что встречалось ему на пути на склонах, возвышениях, и оставлял на улицах следы катастрофы. Автомобили всех классов и общественный транспорт стояли парализованными там, где их застало чрезвычайное происшествие, и тысячи прохожих прятались, спотыкаясь, в затопленных зданиях, набиваясь в них как сельди в бочку. Сотрудники редакции газеты, захваченные врасплох бедствием в момент сдачи номера, наблюдали грустное зрелище из окон, не зная, что делать, как дети, наказанные взрослыми, изумленные и с руками в карманах. Вскоре Гильермо Кано словно пробудился от неглубокого сна, обернулся к парализованной редакции и закричал: — Этот ливень и есть новость!
Это был негласный приказ, исполненный в одно мгновение. Мы, сотрудники редакции, побежали на наши боевые посты, чтобы добыть поспешные сведения по телефонам, которые нам указывал Хосе Сальгар, чтобы написать частями на всех репортаж о ливне века. Кареты «скорой помощи» и полицейские машины, вызываемые в экстренных случаях, стояли недвижными посередине улицы. Домашние трубопроводы были заблокированы водой, и общего количества состава пожарных было недостаточно, чтобы предотвратить бедствие. Целые районы должны были быть эвакуированы силой из-за разрыва городской плотины. В других взрывались коллекторы сточных вод. Тротуары были заполнены старыми инвалидами, больными и задыхающимися детьми. Посреди хаоса пять владельцев моторных лодок для ловли рыбы в выходные организовали чемпионат на проспекте Каракас, самом глубоком в городе. Эти в мгновение собранные сведения Хосе Сальгар разделил между сотрудниками редакции, и мы их обработали для специального издания, сымпровизированного на ходу. Фотографы, промокшие до костей даже в непромокаемых плащах, обрабатывали фотографии немедленно. Немногим ранее пяти часов Гильермо Кано написал главное обобщение одного из самых трагических ливней, которые случались на памяти города. Когда наконец распогодилось, импровизированное издание «Эль Эспектадора» распространилось, как каждый день, всего лишь с одним часом опоздания.
Мои изначальные отношения с Хосе Сальгаром были самыми сложными, но всегда плодотворными, как никакие другие. Думаю, что у него была проблема, противоположная моей: он шел всегда, стараясь, чтобы его штатные репортеры срывали глотку, в то время как я страстно желал просто держаться на волне. Но мои другие компромиссы с газетой стесняли меня и не оставляли мне больше свободных часов, кроме как в воскресенье. Мне кажется, что Сальгар положил на меня глаз как на репортера, в то время как другие меня определили для кино, редакционных комментариев и культурных вопросов, потому что меня всегда отмечали как рассказчика. Но моей мечтой было стать репортером с первых же шагов на побережье, и я знал, что Сальгар был лучшим учителем, но мне он закрывал двери, возможно, в надежде, что я их вышибу, чтобы войти силой. Мы работали очень хорошо, сердечно и энергично, и каждый раз, как я приносил ему материал, написанный в согласии с Гильермо Кано и даже Эдуардо Саламеей, он его одобрял без недомолвок, но не освобождал от ритуала. Делал трудную гримасу, как будто откупоривал бутылку с силой, и говорил мне серьезно то, во что он сам, казалось, верил:
— Сверни шею лебедю.
Тем не менее он никогда не был агрессивен. Все наоборот: человек сердечный, закаленный на живом огне, он поднялся по хорошей служебной лестнице, начиная с того, что разносил кофе в цеха в четырнадцать лет, и превратившись в главного редактора с большим профессиональным авторитетом в стране. Я думаю, что он не мог простить мне, что я растрачивал себя впустую в лирическом жонглировании в стране, где так не хватало передовых репортеров. Я же думал, что, наоборот, никакой журналистский жанр не был лучше, чем репортаж, приспособлен для того, чтобы выразить обычную жизнь. Однако сегодня я знаю, что упрямство, с которым мы оба пытались сделать репортаж, — лучший стимул, который у меня был, чтобы воплотить робкую мечту быть репортером.
Случай вышел мне навстречу в одиннадцать часов и двадцать минут утра 9 июня 1954 года, когда я пришел навестить одного моего друга в тюрьме «Модело» Боготы. Войска вооруженной как на войну армии выстраивали в ряд студенческую толпу на улице Септима, в двух кварталах от того угла, где шесть лет назад был убит Хорхе Эльесер Гайтан. Это была демонстрация протеста из-за смерти одного студента предыдущим днем от руки боевого состава батальона «Колумбия», обученного для войны с Кореей, и первая уличная стычка гражданских против руководства вооруженных сил. Оттуда, где я находился, были слышны только крики споров студентов, которые пытались продолжить путь к президентскому дворцу, и военных, которые им мешали. Посреди толпы мы не смогли понять то, что кричали, но в воздухе чувствовалось напряжение. Вскоре без каких-либо предупреждений раздался шквал огня картечи и затем еще два. Несколько студентов и прохожих было убито во время этого действия. Уцелевшие, которые пытались нести раненых в больницу, были остановлены ударами прикладов ружей. Военные зачистили район и закрыли улицы. В грохоте выстрелов я вновь пережил в течение нескольких секунд ужас 9 апреля, в тот же час и в том же месте.
Я поднялся по улице в горку через почти три квартала до здания «Эль Эспектадора» и застал в редакции боевую тревогу. Я рассказал, глотая с трудом, то, что смог увидеть на месте убийства, но то, что я меньше всего знал, уже писалось на лету первой хроникой о личностях девяти убитых студентов и состоянии раненых в больницах. Я был уверен, что мне прикажут рассказать о бесчинстве, потому что я был единственным, кто это видел, но Гильермо Кано и Хосе Сальгар были уже «согласны с тем, что это должно было быть коллективное сообщение, в которое каждый вносит свое». Ответственный редактор Фелипе Гонсало Толедо навязал нам окончательное согласие.
— Будьте спокойны, — сказал мне Фелипе, задетый моим разочарованием. — Люди знают, что здесь все мы работаем сообща, хотя и не стоит подпись.
Со своей стороны Улисс меня утешил мыслью, что передовая статья, которую писать мне, должна быть самой главной, потому что речь шла о важнейшей проблеме общественного порядка. Он был прав, но это была статья настолько деликатная и настолько компрометирующая политику газеты, что она писалась в несколько рук на самом высоком уровне. Думаю, что это был справедливый урок для всех, но мне он показался наводящим грусть. Это был конец медового месяца между руководством вооруженных сил и либеральной прессой. Он начался восемь месяцев назад с момента взятия власти генералом Рохасом Пинульей, который разрешил вздох облегчения стране после кровавой ванны двух сменяющих друг друга правительств консерваторов, и продлился до того дня. Для меня это было также испытание огнем в моих мечтах рядового репортера.
Вскоре была опубликована фотография трупа одного безымянного мальчика, который не смогли опознать в анатомическом театре судебной медицины, и она мне показалась похожей на фотографию другого исчезнувшего мальчика, напечатанную несколькими днями раньше. Я их показал шефу судебного раздела Фелипе Гонсалесу Толедо, и тот позвонил матери первого мальчика, который все еще не был найден. Это был урок навсегда. Мать пропавшего мальчика ждала нас, Фелипе и меня, в вестибюле анатомического театра. Она мне показалась такой несчастной и ослабленной, что я горячо пожелал от всего сердца, чтобы труп не был трупом ее сына. В длинном холодном подвале под интенсивным освещением было примерно двадцать столов, расположенных в ряд, с трупами, возвышающимися подобно могильным холмам из камня под запачканными простынями. Мы прошли за спокойным сторожем три стола до предпоследнего в глубине. Из-под края простыни виднелись подошвы пары выцветших сапожек со сбитыми подковами каблуков. Женщина узнала их, стала восковой, но держалась на последнем дыхании до тех пор, пока хранитель не снял простыню широким жестом тореро. Это было тело мальчика приблизительно девяти лет с открытыми и ошеломленными глазами, на нем была все та же жалкая одежда, в которой его нашли мертвым несколько дней назад в придорожной канаве. Мать испустила вой и, закричав, рухнула на пол. Фелипе поднял ее и сдерживал шепотом утешения, между тем как я спрашивал себя, разве все это заслуживало быть ремеслом, о котором я мечтал?.. Эдуардо Саламея подтвердил мне, что нет. Также он думал, что отдел происшествий, так чаемый читателями, был очень сложной сферой, которая требовала особых свойств и выносливого сердца. Я никогда больше не помышлял о ней.