Час двуликого - Евгений Чебалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако пора было приступать к делам, их набиралось к ночи достаточно. Быков сдвинул листья на край стола, придавил их пухлым следственным томом: пусть подсохнут. Придвинул к себе письмо, исписанное каракулями, вчитался:
«Ми, Хамзат жалаим сдаваца. («Мы — Николай Второй», — усмехнулся Быков.) Советы писал указ про доброявка, и мы жалаим яво випалнят на аул Хисти-рюрт вместе с Дахкильгов и Цечоев.
Ми будим сдават оружию в сакля чечен Гучиев».
Быков понюхал письмо — тонкий лощеный лист, — он едва слышно пах духами. Быков качнул головой: у абрека Хамзата лощеная бумага и духи? Старается господин Митцинский, крепко старается сдержать слово перед Быковым. Письмо — дело его рук. А было все проще простого. Хамзата привели к Митцинскому мюриды, и он услышал: явишься на доброявку с повинной в ЧК, садись пиши письмо Быкову.
— Я не умею писать, — ответил Хамзат, — я бы вместо письма Быкову послал пулю.
— Всему свое время, — наверно, ответил шейх и сам засел за письмо.
Небось теперь мюриды сторожат семью Хамзата, пока Быков не заполучит обещанное. Крупно играет шейх, ох, крупно, если жертвует такой нужной фигурой, как Хамзат.
Позвонил дежурный, сказал:
— Здесь какой-то чеченец к вам, товарищ Быков. Говорит, что вы его ждете.
— Фамилия?
— Не говорит.
— Значит, уверяет, что жду?
— Так точно.
— Ну раз так — пропусти.
Раздались шаги по коридору. Быков откинулся на спинку кресла, голова ушла в тень. Громадный стол зеленого сукна был почти пуст. На нем — круг света от абажура, из-под пухлого тома вылезали края придавленных багряных листьев. Дверь распахнулась, вошел человек в бешмете. Прислонился плечом к стене, тихо кашлянул, сказал:
— Здравствуй, начальник. Я пришел.
— Вижу, — сказал Быков, — садись.
Чеченец сел напротив, размотал башлык. Смотрел хитровато, слабо улыбался. Быков вгляделся, обрадовался:
— Абу Ушахов. Ты, что ли?
— Конечно, я, — сказал Абу.
— Ай, молодец! Значит, жив да еще и здоров?
— Мал-мал кашляю еще. Ничо. Эт дел терпет можно.
— Это, я тебе скажу, оч-чень приятное событие, что ты пришел, ты даже не представляешь, как ты кстати. Чай пить будем?
— Почему не будем, давай!
— Кривонос! — зычно гаркнул Быков. — Петр Гаврилыч!
Абу вздрогнул, удивился:
— Такой маленький ты иест, Быков, а кирчишь, как буйвол. Я чуть не испугался.
Быков довольно хмыкнул, пояснил:
— Тренировка, брат. Я ведь статистом в опере был, молодой, нахальный — чего с меня взять? С самим Федор Иванычем Шаляпиным раз довелось петь.
— Сапсем не понимаю, — сокрушенно вздохнул Абу, — кто иест Шаляпи?
Вошел Кривонос:
— Звали, товарищ Быков?
— Побалуй нас чайком, Петр Гаврилыч, будь ласков, — попросил Быков.
— Сейчас согрею, — сказал Кривонос и вышел.
— Это я тебе поясню, — довольно прижмурился Быков, — все растолкую, кто есть Шаляпин.
Вышел из-за стола, расставил ноги, стал рассказывать:
— Шаляпин — это громадной красоты и силы русский мужик. И лучше его на земле еще никто не пел. Ростом он будет... — Быков задумался, потом махнул рукой, сообщил: — Еще одного Быкова на меня поставить, и выйдет Шаляпин.
Абу прикинул, удивился несказанно:
— Ахмедхан тогда сапсем пацан, что ли?
— Это кто, мюрид Митцинского?
— Мюрид.
— Щенок твой Ахмедхан рядом с Шаляпиным, — жестко сказал Быков. — Ну так вот. Выходит Федор Иванович Шаляпин на сцену в роли Мефистофеля и начинает...
— Быков, давай не торопи, — взмолился Абу, — ей-бох, не знай, кто иест Мипистопи.
— А это, брат, царь всех дьяволов, ну вроде бы предводитель над ними.
— Самый главни шайтан, что ли?
— Во-во. Он самый. Стоит Шаляпин на сцене, черный плащ с красной накидкой на нем, рожки на голове и глаза! Угли, я тебе скажу, а не глаза! Насквозь жгут! Жуть берет!
— Валла-билла, шайтан! — подтвердил, беспокойно заворочавшись, Абу.
— И вот раскрывает он рот...
Быков еще шире расставил ноги и оглушительно заорал:
— На земле-е-е-е весь род людско-о-ой!
Абу пригнулся, зажмурился, стал прочищать мизинцем ухо.
— ...чтит один кумир свяще-еге-еге-егенный! — ревел бледный Быков, прикрыв глаза. Абу ошарашенно моргал, смотрел со страхом.
— Он царит во всей вселе-еге-ге-еге-нной... — пошел вразнос Быков, поднялся на носки, закачался сомнамбулически.
— То-от кумир телец златой! — дьявольски ядовито закончил он. Крякнул. Глянул искоса на остолбеневшего Ушахова, подытожил:
— Ну а голос у Федора Ивановича, я бы сказал, раз в десять поболее моего.
Абу разогнулся. Всмотрелся в Быкова. Тот стоял, довольно жмурился, покачивался с носка на пятку — маленький, непонятный, страшноватый мужичок с диким голосом. Если у русских такие карлики, то какие у них великаны?
— Осто-о-о... — сипло и уважительно протянул Абу. Прокашлялся, сказал потрясение: — Ей-бох, ты сапсем как шайтан киричал, Быков.
— Ты бы меня раньше послушал, — прошелся перед столом Быков. Глянул остренько на Ушахова, с маху перескочил к делу: — Сын твой вчера здесь был. Вести хорошие от Шамиля принес. Ух, вести, я тебе скажу. Кроме тебя и сына, кто про Шамиля знает?
— Никто.
— Это хорошо-о. Береженого бог бережет. Мамашу твою и Саида мы аккуратно в другой дом переселили. На их прежнем месте теперь наш человек живет, всем, кто спросит про Шамиля, он отвечает, что уехал тот к корейцам за женьшенем.
Абу вздохнул:
— Один чалавек сказал: такой лекарство сильно памагаит. Кто слепой — того смотреть будит, кто ног нет — того лезгинка может танцевать. Скажи, Быков, твой шеньшень памагаит, если чалавек сыдыт, кушат не хочит, гаварит не может?
— Что, не лучше Мадине?
— Пулоха, сапсем пулоха, — сокрушенно сказал Абу, — сыдыт дженщина сапсем как мертвый.
— Будет тебе женьшень, Абу, — серьезно сказал Быков, болезненно поморщился, — сколько горя навалила на вас бандитская сволота... А насчет женьшеня я другу своему на Дальний Восток напишу, такой это человек: если нужно — сделает. Вот только не знаю, поможет ли оно супруге твоей. Давай-ка, брат, мы ее к врачам, а?
— Хороший ты чалавек, — тихо сказал Ушахов, — сапсем как наш присидатель Гелани. Ей-бох, тибе если чеченский мать родила, тибе на место присидатель ревкома Вадуев садица нада.
— Да я уж как-нибудь на своем. Чем еще могу помочь? В чем нужда имеется?
— Иест один силно балшой нужда, — твердо сказал Абу, — патаму к тибе пиршол. Эт дэл сделаишь — мине ничо болша не нада.