Дэмономания - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во всяком случае, это не была последняя капля. Нет, дело не в этом. Тут скорее я пыталась уйти от решения, от того, чтобы все обдумать. То есть это и было решением, но только я его приняла другим… способом. — Она бросила на Пирса вопросительный взгляд — понял? — и добавила (или подумала; позже она не могла вспомнить, вслух она это сказала или про себя): — Наши тела со всеми их чувствами словно живут другой, отдельной жизнью, в которой мы иногда участвуем, — словно заглядываем в нее, когда тела наши делают что-нибудь удивительное. Как тогда: заняться этим с Роз означало порвать с Майком, хотя мне самой это было совсем не очевидно. Как-то вот так. Или еще бывает: вдруг поймешь, что любишь кого-то до смерти, и сама удивляешься. Или наоборот, вдруг уже не любишь, ни секунды больше не можешь любить. Так неожиданно. Но может быть, все это совсем не вдруг.
Пирс не ответил, но Роузи заметила это не сразу.
— Так что ты думаешь? Дурацкая мысль?
— Я… — промямлил Пирс.
Требовалось чудовищное усилие, чтобы собрать опустошенное и разбитое «я», разобраться в словах Роузи и дать ответ. С ним такого никогда не случалось, но вполне возможно, что бывает и такое. Может быть, завтра или послезавтра его беда сгинет, так же внезапно, как появилась; может, она уже позади, только он этого еще не понял.
— Ну, так как? — спросила Роузи, посмеиваясь: да что я там знаю.
— Нет, ну… — сказал Пирс. — Это… это мысль.
Роузи взяла бутылку и, наполняя стаканы, подняла на него смеющийся прищур глаз.
— У меня есть еще более дурацкая, — сказала она. — Хочешь услышать?
Меланхолический недуг, называемый amor hereos, прежде считался излечимым; средство предлагалось не очень надежное — не лекарство, но средство облегчения страданий, вернее перечень таких средств, разумное и длительное применение которых могло спасти страдальца. Физические упражнения и путешествия, простая диета из легкой и светлой пищи (обязательно светлой); безусловно, молитва, а если она не помогает, то бичевание и пост; а также coitus[82] по согласию с охочей женщиной или женщинами: напоминание о радостях плоти, которые, как ни парадоксально, страждущий забывает по причине ужасной болезни духа.
В постели (Роузи отвела его туда за руку, как ребенка) Пирс оробел и почти лишился мужества от близости другого, незнакомого человека; ее раскрытое тело казалось и чужим, и не совсем чужим, словно знакомым, но забытым и… да, я припоминаю; но вспомнилось ему только разоблачение, всегда одинаковое, а вот веснушки у нее на груди и запах ее дыхания оказались совершенно новыми.
— Чем это…
— Таблетка.
Но когда он обнял ее, у него ничего не получилось; он уже не знал, что и как нужно делать — для нее, для себя, — боялся, что его телесный термостат зашкалило, что обычные слова и движения уже не распалят его. Он отвернулся на миг и заплакал: даже простой нежности он лишен теперь — она выставлена вместе с ним на распродаже.
— Ты что? — спросила Роузи и, улыбаясь, повернула к себе его лицо.
Он, не отвечая, хотел встать под каким-то надуманным предлогом, но она придавила его к подушке и принялась обласкивать. Он закрыл лицо, но она сделала то, что, как считается, любят все мужчины — всякие поглаживания, касания и посасывания, — и вскоре Пирса стал разбирать смех сквозь всхлипы и слезы; она тоже посмеялась над его несуразностью.
— Тебе в первый раз, что ли? — спросила она, когда он содрогнулся.
— Нет-нет, — отвечал он. — Нет-нет. Нет-нет.
А потом она тоже поплакала или просто отдышалась, как победивший или побежденный борец, мокрая, хоть выжимай. А еще сказала:
— Мне кажется, у нас неплохо получилось. В общем.
— Может, — спросил Пирс, — поговорим о Споффорде?
— Нет, — сонно ответила Роузи. — Споффорда волки съели.
— Он сильный.
Пирс остро ощутил свою вину: ведь он уже пытался предать Споффорда, хотел за его спиной переспать с Роузи; правда, то была не она.
— Он ее тоже поимел, — пробормотала Роузи. — Ты знал?
— Нет.
— А.
Затем она уснула, потому что спать ей хотелось не меньше, чем всего прочего, — приткнулась к его боку, хотя ее сонному телу было все равно, к кому прижиматься. Пирс тоже поспал, хоть и недолго. Он принадлежал к той четверти человечества, которая не может спать с кем-то рядом, даже самым родным и любимым, а Роузи вжалась в него, теплая, благодарная; но не спал он главным образом потому, что глаза его еще не насытились. Amor hereos на последних стадиях иссушает все тело, кроме глаз, которые становятся зорче, но не могут сомкнуться: страждущий больше не спит, или краткий сон ему не целитель. Пирсу давно уже следовало подметить этот симптом, как и лихорадочный творческий подъем, ложный afflatus,[83] сопровождавший его, и понять, что с ним творится, — но он не обращал внимания.
En del un Dieu, повторял он гипнотическое заклятье, en del un Dieu, en terre une Deesse. Одурманенный историями, как Дон Кихот, он ошибался во всем, кроме самого главного; не понимая, кто он, куда его занесло, кто его враги, он нацеливал копье, понукая лошадь во имя своей дамы — выбранной по ошибке. А что, если все это — Пирсово безумие? Бедный щеночек. Но тогда его случай — прямая противоположность Дон-Кихотовому: обманутый иссушавшей мозг меланхолией, Пирс уверился, что никакой он не рыцарь, и нет на свете великанов, и вообще ничего особенного не случилось.
Роузи проснулась, когда он отвернулся от нее. Она прикоснулась к нему, зная, что он не спит.
— Знаешь что? — сказала она.
— Что?
— Надо тебе жениться. Завести детей. — (Он тихо застонал: тишайший стон чистейшей скорби; а может, и стона не было.) — Выбирайся из своей головы. Спускайся к дерьму и крови.
— Серьезно?
— Не знаю. Спокойной ночи, дурачок.
— Спокойной ночи, Роузи.
Глава седьмая
На рассвете Бо Брахман ехал по автостраде прочь от Города, минуя все выезды, которые привели бы его в Дальние горы, к тем, кто ждал его в Блэкбери-откосе на Мейпл-стрит, каждый вечер накрывая для него место за обеденным столом; но сворачивал он на другие, старые дороги, чьи номера, отпечатанные на белых квадратах, были некогда полицейскими кодами бегства и погони. «Питон» вез его тем же путем, каким он ехал когда-то (в противоположном направлении) на прежней машине, 88-м «олдсе», — «двойном змее», черном уроборосе{498}: за его рулем Бо дважды охватил страну длинной петлей, что до сих пор скрепляла союз душ, создание (или открытие) которого оставалось для Бо единственным напоминанием о том, откуда он явился. Это о них говорила Джулия, о тех, к кому Бо мог зайти или позвонить и спросить: «Ты тоже это видишь? Кажется, я вижу, но не уверен, потому и спрашиваю: ты-то видишь?» Собери он всех в одной комнате (вот уж чего Бо не собирался да и не смог бы сделать: получился бы настоящий зоопарк, наглядный пример категориальной ошибки{499}), они не признали бы друг друга и стали озираться в испуге: в какой это список их занесли. Бо казалось, что без них, без мысли об их существовании, его напряженная душа осядет, точно купол шапито, под которым рухнули столбы и растяжки. Однако уже вечером, заправляя «питон» в неоновом освещении бензоколонки на границе Большого Центрального Бассейна{500}, он готов был взмолиться, чтобы чаша сия миновала его: путь предстоял неблизкий, и он совсем не был уверен, что должен его проделать.
За Харрисбергом Бо принялся крутить настройку приемника в поиске человеческих голосов и вскоре поймал передачу с далекой и, видимо, высоко расположенной радиостанции WIAO; он никогда толком не знал, где она находится, и не слышал ее характерных позывных с тех пор, как в последний раз ехал по этим равнинам; тогда еще шумел вдалеке, двигаясь под низким зимним небом в одну с ним сторону, пунктир товарного поезда.
Вот оно снова зазвучало. И вновь исчезло. Его заглушила теплой приторной горечью кантри-музыка, похожая на сироп «каро»{501}. Затем оно зазвучало вновь.
Радио WIAO! Летит к тебе через озон, это IAO, йоу! Крик павлина — имя Господне!{502} Где ты был, что не слышал нас, где ты дрых? Мы достанем тебя через все эти земли Египетские, где мы обречены томиться. Так откройте же уши, и сердца да пробудятся. А теперь новости.
Какие такие невероятные новости собиралась передать затерянная неизвестно где мощная радиостанция, Бо уже не услышал. Он стал осторожно, словно «медвежатник», поворачивать ручку настройки, как и тогда, когда странствовал по захолустным дорогам в гуще мирного стада здоровенных американских машин, кочевавших к новым пастбищам — может быть, и к этим, чьи разрушенные остовы{503} (темные здания с заколоченными окнами, формой не то звездолеты, не то амебы) Бо теперь оставлял за спиной.