Демократия (сборник) - Видал Гор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Питер налил кофе в две чашки и подошел с ними к постели.
— О чем ты говоришь?
Диана показала ему газету. Мелкий шрифт гласил: «Сенатор одобряет идею создания ООН». Питер пробежал глазами текст: Бэрден отрекался от изоляционизма.
— Ну и что же тут такого? Ты должна радоваться за него.
— Я и радуюсь. Но как ты не понимаешь? Ведь это он должен был попасть в заголовки. Он несколько месяцев работал над своей речью.
— Ну, значит, он плохо рассчитал.
— Он не ожидал такого от Ванденберга. Как он мог? Ах, как папе не везет! — Расплескивая кофе на простыни, она потянулась через Питера к телефону. Он обнял ее. Телефон сенатора был занят. Она положила трубку. — Это убьет его.
— Едва ли. Он живучий. — Питер притянул ее к себе, и они рассеянно предались любви. Она говорила об отце и размышляла о судьбе. В окне оранжевое зимнее солнце опускалось за деревья Думбартон-Окса.
— Нам пора собираться. — Она хотела встать, но он крепко держал ее.
— Еще есть время. Лишь бы попасть туда раньше Айрин.
Потребовалась неделя переговоров, прежде чем Фредерика нехотя пригласила Айрин Блок на обед.
— Но помни, я делаю это только потому, что она помогает вам.
— Если бы нам помогла ты, тебе не пришлось бы приглашать ее.
— У меня нет денег, — заявила Фредерика едва ли не с гордостью. — И у твоего отца тоже. — Это было уже ни с чем не сообразно. Питер улыбнулся, вспоминая эту сцену.
— Чему ты улыбаешься? — Диана всегда ревновала его к его скрытым переживаниям, хотела делить их, и это было приятно. Он сказал ей. Она тоже улыбнулась. — Было бы неплохо, если бы твой отец помог нам.
— Он ни за что не станет помогать, а я этого и не хочу.
— Почему?
Питер нарисовал пальцем пентаграмму на ее животе.
— Потому что он мой отец.
— Но ведь, кажется, у вас с ним хорошие отношения?
Питер согласился; у него с отцом действительно хорошие отношения, потому что им никогда не было дела друг до друга.
— Ноя часто задумываюсь, какой он на самом деле под этой его скорлупой великого магната.
— Странная семья. — Диана уже раньше заметила это. — Каждый из вас хочет быть сам по себе.
— Не каждый. Инид совсем другая. — Оранжевое солнце исчезло, небо подернулось тьмой. Ни ей, ни ему не хотелось говорить об этой буйной особе, которую на прошлой неделе арестовали за езду в нетрезвом виде на какой-то глухой дороге в Виргинии, причем никто не знал, что она там делала. Ее арест подробно расписывали все газеты, и только «Трибюн» хранила полное молчание.
Их встречи выглядели так, словно они давно уже были женаты, но все еще желали друг друга. Но, в конце концов, они знали друг друга с детства, и их связь можно было рассматривать просто как продолжение дружеских отношений. За последнее время Питер с отвращением заметил, что пользуется жаргонными словечками вроде «отношения»; он набрался их у Иниэса и его друзей, которые были повально заражены напыщенной фразеологией психиатрии — лженауки, бывшей ныне чуть ли не еще в большей моде, чем френология в прошлом столетии. Но хотя Питера и трогала вера простаков в эти новые таинства, его тревожило то, что интеллектуалы пытаются переосмыслить жизнь и искусство с помощью понятий, почерпнутых у этих врачевателей людских душ, которые, подобно земным отцам церкви, воевали между собой, каждый притязая на монопольное владение истиной и объявляя всех других еретиками. Первой жертвой этих яростных стычек оказался английский язык. Нетерпеливое стремление всесторонне осветить сферу личного общения привело к такому словотворчеству, словно тонкая игра чувств была наукой, в которой непременно надо было давать имена новым, доселе неизвестным вещам. И одним из величайших открытий, Винландом[78] отважных землепроходцев, был термин «отношения» — словечко, казавшееся Питеру еще более отвратительным, чем еще не сотворенные, но теоретически возможные «освязевление» или «любвение».
— Ну, а чему ты улыбаешься теперь?
— Эротическому наслаждению. Нормальному рефлексу мужчины.
— Нет, это не так. Они хмурятся.
— А ты что, всегда держишь глаза открытыми? И кто это «они»?
— Я наблюдала. Конечно, я говорю о Билли.
Питер пришел в восторг. Они условились, что он никогда не будет упоминать о ее муже. А вот теперь не он, а она нарушила запрет.
— Как ты думаешь, он знает про все это? — Питер, неизвестно почему, указал на холодильник.
— Нет, конечно. Если бы он знал, уж он такого бы наговорил. Нет, он вполне всем доволен. Он думает, что может вертеть тобой как угодно, и поэтому настроен миролюбиво.
Питер сделал вид, что не заметил шпильки. Придет время, и он справится с Билли. Но вот справиться с Дианой — это уже нечто другое.
— Тебе надо развестись с ним.
— Возможно. Когда-нибудь.
— Не то чтобы я верил в брак… — Он уже говорил об этом.
— Я тоже! — отозвалась Диана с необычной горячностью. Затем соскочила с постели и стала надевать пояс. — Нам пора.
Питер с удовольствием констатировал, что форма, которая совсем недавно была ему тесна, теперь в результате двухнедельного поста свободно болтается на нем. Он снова станет худощавым — раз и навсегда. В промежутке между потрясением, которое он испытал, узнав о смерти Скотти, и основанием журнала Питер как бы сбросил с себя свое прежнее пассивное «я» — перестал читать книги только для того, чтобы узнать, кто он такой, или часами слушать Иниэса и его друзей в надежде, что их разговор вдруг перейдет на него и кто-нибудь наконец откроет ему, кто он такой и что он из себя представляет, и тогда ему станет ясно, чем заполнить грядущие годы. Теперь он, разумеется, это знал. Он родился для того, чтобы быть издателем, как и его отец. Приятная ирония судьбы.
— Что ты читаешь? — Диана причесывалась, глядя в раскрытую книгу, лежавшую на столе.
— Как обычно, десять книг одновременно.
— Нет… Я спрашиваю про эту. — Прищурившись, она посмотрела заглавие — уже смеркалось — Уолтер Мэп. Кто это?
— Двенадцатый век. Историк. Поэт. Автор книги «De nugis curialium»[79]. Следовало бы притвориться, что я читаю его по-латыни. Но я не притворяюсь.
Диана полистала страницы и остановилась на подчеркнутом Питером месте. «Когда я начну гнить, эта книга приобретет особый интерес… наступит век обезьян (как сейчас), а не людей; они будут глумиться над своим настоящим, и они не будут терпимы к достойным людям. Каждому веку претит современность; каждый век, начиная с первого, завидовал прошлому, предпочитая его самому себе». Диана закрыла книгу; прочитанное явно произвело на нее впечатление.
— Ты действительно читаешь все подряд?
— Я хочу знать все.
— За исключением того, что знают другие, например Маркса и Фрейда.
— Раз их знают все, к чему мне их знать? В крайнем случае мне всегда их растолкуют. Люди это любят…
— Вот не знала, что слово «современность» уже тогда было в ходу.
— А по-моему, вообще нет понятия более древнего, чем современность. Мне больше нравится то место насчет «века обезьян». Именно так следовало назвать наш журнал.
— Это было бы слишком в лоб. К тому же обезьяны не читают.
— Этого-то я и боюсь. Будем надеяться, Айрин готова раскошелиться.
Они кончили одеваться уже в полутьме. Затем они сблизились, словно две тени, и Диана неожиданно спросила:
— Что ты об этом думаешь? И мы ведь стареем.
— Жду не дождусь!
— Ты это серьезно?
— Ну конечно. Я хочу быть средних лет. Быть всецело самим собой, целиком войти в жизнь, на радость или на горе. Только худощавым, — добавил он. Она засмеялась.
— Я, кажется, тоже не прочь повзрослеть, — задумчиво сказала она. — Но почему людям средних лет хочется казаться молодыми, в то время как мы… в то время как я ничего не получаю от своей молодости? — Ее лицо было печально.
— Спасибо, — сказал он, одновременно развеселившись и обидевшись.