Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой ты, Лавреич! Пошто смерть?
— Дрожуха не отстает, червы перестали казаться, зато чирьи пошли по телу, и един вчера лопнул да потек таким же коньим гноем. Весь я — чую — стал силой вполу прежнего…
— Пройдет! Коня лечи, не кидай, — издохнет аргамак, и мне конец! Такая на душе примета.
— Вылечусь! Коня излечу, деньги есть — не жаль их, много… Ты же бери моего коня — их у меня три, бери лучшего — и под Синбирск… Разин туда людей шлет, сам скоро будет — там с ним кончить. Прийди вперед его под город.
— То знаю, как кончить! А вот как бы мне из города выбраться? Чикмаз — черт! — на ночь у ворот большие караулы поставил. На стену ба забрался с города — только вниз четыре сажени с локтем: падешь и без головы станешь!..
— Не ходи, спи ту! Есть тебе принесут, рухледи много, подкинь и накройся… В казацкой одежде быть нельзя — нарядись стариком, сукман сыщу, бороду подвяжешь… Ходи на кружечной, в кабаки ходи, напойных денег дам, и к нам ходи — к жене много нищих шатается… незнатко! Седни Разин ли, Чикмаз не пойдут в домы искать; Разин, поди, хмелен? Завтра спохватится, а ты изподзаранку уйдешь…
— Так ладно! Остаюсь…
5
Утром чуть свет загремел голос атамана:
— Гей, есаулы, ведите мне Лазункина коня — на нем буду ехать хоронить друга!
Забили барабаны. По зову голоса и бою барабанов собрались: Яранец Дмитрий, Иван Красулин, Федька Шелудяк, Чикмаз — все на конях. Мишка Черноусенко прискакал последним. Стрельцы уж держали на плечах черный гроб с золотыми кистями. Чикмаз ждал грозы от атамана за худой караул стрельцов у собора; всю ночь не спал, заказал гроб. Лазунка лежал в гробу в том, в чем был в Москве, — одетый в красную с золотом чугу; синий жупан его подкинут в гроб.
Через город, мимо Спасского монастыря, Вознесенскими воротами, сняв с них замки, стрельцы вынесли гроб на холм между слободой в сторону Балды-реки. Там уже была выкопана могила. Плотники на телеге везли разобранный голубец[345] с иконой. Голубец приказали срубить дьяки, дали из Приказной палаты икону:
— Так на Дону хоронят. Атаману будет тоже любее.
У могилы, когда поставили гроб, пели два попа в черных ризах. Все слезли с коней вслед за атаманом, подходили к Лазунке, лежавшему с удивленно раскрытыми глазами, целовали убитого в бледный лоб. Атаман поправил густые кудри, закрывавшие щеки убитого. Запорожской шапкой Лазунки закрыл лоб, поцеловал.
— Положите на грудь другу саблю его, к боку — пистолеты.
Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул:
— Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня… Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если падет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда — кто знает? — быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!..
Отъезжая с атаманом в город, Чикмаз сказал:
— Батько, надо ба у Васьки Уса в дому пошарить Шпыня? Сдается мне, он, лютой пес, убил есаула!
— Где был караул в тое время, Григорий?
— Да караул, батько, все время был и на чутку расскочился, дуван какой-то делили.
— И я знаю тоже… Шпынь! Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело… Я же, коли увижу надобное в сыске, позову.
Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:
— Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.
— Опрошу и приведу к тебе их, батько.
Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:
— Гости, дорогой гость!
— Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!
— Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна… Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил… И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась…
— Что ж за болесть, Василий?
Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:
— А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!
— Без хозяина не пью, таков мой норов.
— Мне, вишь, лекарь претит пить.
— И я не буду!
— В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?
— Оно на то схоже.
— А, ну коли! — Запрет ради тебя кину, изопью мало…
Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:
— Налей из третьей, пей со мной!
Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.
— За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?
— Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух… Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией… А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.
— Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?
— Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!
— Где ж дьявол кроется?
— Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?
— А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня… В измене тебя считал.
— Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?
— Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?
— Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил… Сам он несусветно злой человек… падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.
— То правда, Василий! Был хмелен — он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня.
— И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится — татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил… От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом… и в отместку убил…
— То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну — пью!
— Пей во здравие… не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь…
— Василий, дай руку!
— Вот моя рука, Степан!
— Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей… Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать… Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали — царь… льготы — торг и тамга монастырская… учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью!
— Буду хранить твой запрет, брат Степан!
— Где ж думаешь ты, Василий, тот Шпынь теперь?
— А думаю я вот, Степан Тимофеевич: те же татары, кои были здесь и под Синбиреск шли, сказывали: «Обещался быть к нам казак — Шпынь». И, должно, ушел под Синбиреск. Татарва ему свой брат… Конину он жрет из-под седла сырую, как сыроядцы, и ты его, Шпыня, опасись под Синбиреском…
— Черт его середь татарских улусов сыщет!
— Да чтоб коло тебя не объявился, дьявол!
— Прощай, Василий! Лечись и не загинь.
— Прощай, Степан Тимофеевич, брателко, дай бог пути!
Атаман спустился по лестницам. Васька Ус поглядел на отъезжающего в окно, походил по горнице, заложив за спину руки, подошел к тому же окну, сказал:
— Эх, незабвенна ты, память о Зейнеб персицкой! И я тебе за то, Степан Тимофеевич, перестал быть слугой и братом! Кипит кровь!
Вошла девушка-служанка со свечой зажженной в руке, в другой держала железный прут.