Мысли о жизни. Письма о добром. Статьи, заметки - Дмитрий Сергеевич Лихачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рынке мы меняли усиленно вещи: самовар за 100 грамм дуранды, несколько платьев за 200 грамм гороха и т. д. Мы не жалели ничего и этим остались живы.
В январе уехал Юра (мой брат. – Д. Л. Примеч. 1992 г.); стал хворать сердцем мой отец, но мы не могли найти врача. Наконец пригласили жившего неподалеку детского врача за 200 грамм гороха. Он осмотрел, но лекарств мы не достали: аптеки не работали. Я уже ходил с палкой, волоча ноги. На лестнице у нас лежал труп, перед домом – другой. Ночами мы не спали от дистрофии. Все тело ныло, зудело: это организм съедал свои нервы. В комнате в темноте ночью металась мышь: она не находила крошек и умирала с голода. Я ходил в диетстоловую, в которой раз встретил Вашего отца. Там я производил «операцию»: уступал талончик на обед за крупяной талон и этот крупяной талон использовал для обеда на следующий день. Так нам удавалось иногда иметь суп, не затрачивая карточки. Эти часы в столовой были ужасны. Окна были выбиты и заделаны фанерой. В тесноте люди ели, вырывали друг у друга хлеб, карточки, талоны. Раз я тащил в столовую какого-то умирающего по лестнице и очень ослаб после этого. Вообще, стоило сделать лишнее физическое усилие, и заметно слабел; стоило же съесть кусок хлеба, как заметно прибавлялось сил. Было трудно надеть пальто, особенно застегнуть пуговицы: не слушались пальцы – они были «деревянными» и «чужими». Ночью немела и отнималась та сторона тела, на которой спал.
В феврале снабжение несколько улучшилось, забил кое-где на мостовых водопровод. Зина с Тамарой ездили за водой уже не на Неву, а на Пушкарскую улицу. Дети выходили гулять минут на 10 по черному ходу, а не по парадной, где лежали мертвые. Они вели себя героями. Мы ввели порядок: не говорить о еде, и они слушались! За столом они никогда не просили есть, не капризничали, стали до жути взрослыми, малоподвижными, серьезными, жались у буржуйки, грея ручки (нас всех пронизывал какой-то внутренний холод).
Зима казалась невероятно длинной. Мы загадывали на каждую будущую неделю: проживем или нет! 1 марта в страшных мучениях умер мой отец. Мы не могли его хоронить: завезли его на детских саночках до морга в саду Народного дома и оставили среди трупов. Воспоминание об этой поездке и об этом морге до сих пор разъедает мой мозг. В конце месяца я заходил в институт за карточками. Денег я уже там не получал, так как бухгалтерии не стало (умерли). Здание было до жути пусто, только у титана, греясь, умирал старик-швейцар. Многие потом умирали без вести, уйдя из института и не придя домой. Однажды и я свалился на улице и едва добрел до дому.
В марте я слег в стационар для дистрофиков в Доме ученых. Там давали немного больше еды, но это только увеличивало желание есть. Месяц, который я там провел, я не переставал (день и ночь) думать о еде. Мы спали там не раздеваясь и ели в столовой при температуре –5°. За окном на Неве уже были видны разрывы новых, весенних обстрелов. Таял лед. Оставшиеся в живых ленинградцы начали расчищать улицы, убирая нечистоты, а руки еще не могли держать лопаты. Стали выдавать больше мяса.
В апреле пошел № 12 трамвая, семерка, тройка, а затем и № 36.
Открылись бани. Тут я увидел себя в первый раз и ужаснулся, как и Ваш батюшка, увидев меня.
В мае я уже писал статьи, ходил по столовым, «отоваривая» этим способом карточки, хотя основное делала Зина. Дети немного отошли. Тамара с окопных работ приносила нам лебеду, листья одуванчиков, крапиву.
Так мы прожили зиму, но описать всего нельзя.
Привет Вашим.
Д. Л.
«Проработки»
Задача этой главы моих воспоминаний не восстановить историю «проработок», охватившую три десятилетия, имеющую предысторию и постисторию. Это потребовало бы обращения к документам (может быть, сохранившимся стенограммам и другим материалам), газетам и журналам того времени. В мою задачу не может входить и выяснение смысла «проработок», их идеологической основы: по-моему, в них было много бессмыслицы, вызванной исключительно стремлением партийных организаций показать свою власть, твердость и готовность руководить тем, чего они, по существу, не понимали.
В этой главе я коснусь в основном техники «проработок», их психологического воздействия на «неорганизованную массу» ученых и неученых, учеников и учителей. «Проработки» являлись гласным доносительством, давали свободу озлобленности и зависти. Это был шабаш зла, торжество всяческой гнусности, когда люди (по крайней мере, часть из них) даже стремились прослыть мерзавцами, ища упоения в ужасе, внушаемом ими окружающим. Это было своего рода массовое душевное заболевание, постепенно охватившее всю страну. Люди не стыдились быть стукачами. Даже намекали на свою особую власть.
«Проработки» 30–60-х гг. входили в определенную систему уничтожения Добра, были – в какой-то мере – тенью показательных процессов конца 30-х гг. и учитывали их «опыт». Они были видом расправы с учеными, писателями, художниками, реставраторами, театральными работниками и прочей интеллигенцией.
Во что бы то ни стало надо было «выбить» у жертв «проработок» признание ими своей вины – хотя бы частичное. Никаких доказательств после признания (как и после признания подсудимых на процессах во время большого террора) уже не требовалось, а чем и как достигались эти признания, было не важно. Это было «юридическое» открытие «академика» Вышинского. Поэтому и на показательных «проработках» интеллигенции надо было деморализовать истязуемого, довести его до такого состояния, когда ему было уже все безразлично и хотелось только побыстрей сойти со сцены, от всего отказавшись.
Поэтому присутствие толпы народа в зале или аудитории, где проходила «проработка», было на руку палачам. Даже если толпа была на стороне истязуемого, была не согласна с обвинениями, негодовала, сочувствовала – все равно становиться «объектом» зрелища было крайне тяжело. «Проработки» собирали сотни студентов, просто любопытных: ведь будут «сечь» известных людей, авторов многих трудов, привыкших к благодарности слушателей и читателей. Если кто-то из выступавших стремился смягчить обвинения, ограничивался словами, которые уже звучали, – было уже неважно. Уже самим фактом своего участия они деморализовали обвиняемых.
Я помню такой случай. Прорабатывали известного знатока русского фольклора и этнографии Марка Константиновича Азадовского в Пушкинском Доме. Сидевшая рядом со мною известная фольклористка негодовала. Выступал известный проработчик – доцент ЛГУ И. П. Лапицкий, читавший частное письмо М. К. Азадовского, перехваченное и распечатанное ученицей Азадовского П. Г. Ширяевой. Моя соседка возмущалась: «Какой мерзавец! Какой мерзавец!» Председательствующий после Лапицкого вызвал мою соседку. Она энергично идет на кафедру и… ушам своим не