Виктор Шкловский - Владимир Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пока большой нос лез в окна жителей писательских домов.
Напротив, у здания Третьяковской галереи стоял каменный Сталин.
А его нос существовал во множестве видов — повсюду.
Олеша объясняет: «Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор — это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещённый прожекторами, а бывает также, что этот нос называется днём поэзии. Иногда, правда, его называют Константин Федин, что оспаривается другими, именующими этот нос Яковом Даниловичем[101] или Алексеем Сурковым».
Мандельштам в 1927 году писал о Шкловском так:
«…Его голова напоминает мудрый череп младенца или философа. Это смеющаяся и мыслящая тыква.
Я представляю себе Шкловского диктующим на театральной площади. Толпа окружает его и слушает, как фонтан. Мысль бьёт изо рта, из ноздрей, из ушей, прядает равнодушным и постоянным током, непрерывно обновляющаяся и равная себе. Улыбка Шкловского говорит: всё пройдёт, но я не иссякну, потому что мысль — проточная вода. Всё переменится: на площади вырастут новые здания, но струя будет всё так же прядать — изо рта, из ноздрей, из ушей.
Если хотите — в этом есть нечто непристойное. Машинистки и стенографистки особенно любят заботиться о Шкловском, относятся к нему с нежностью. Мне кажется, что, записывая его речь, они испытывают чувственное наслаждение.
Фонтан для V века по Р. X. был тем же, что кинематограф для нас. Замы<сел> тот же самый. Шкловский поставлен на площади для развлечения современников, но вся его фигура исполнена брызжущей и цинической уверенностью, что он нас переживёт.
Ему нужна оправа из лёгкого пористого туфа. Он любит, чтобы ему мешали, не понимали его и спешили по своим делам»{201}.
Мандельштам понял Шкловского в 1927-м. Поэт мог очень точно схватить рисунок жизни человека, а скоро хватали, совсем по-другому, уже его самого — грубо и неточно.
Так жестокие руки человека хватают птицу — ни к чему, без всякой пользы, но неотвратимо убивая её.
Надежда Мандельштам, вспоминая о годах гонений, именно в связи с семьёй Шкловских говорила об одном доме, для них открытом. Это главная характеристика дома — дальше она подробно рассказывает о детях:
«Когда мы не заставали Виктора и Василису, к нам выбегали дети: маленькая Варя, девочка с шоколадкой в руке, долговязая Вася, дочь сестры Василисы Тали, и Никита, мальчик с размашистыми движениями, птицелов и правдолюбец. Им никто ничего не объяснял, но они сами знали, что надо делать: дети всегда отражают нравственный облик дома. Нас вели на кухню — там у Шкловских была столовая — кормили, поили, утешали ребячьими разговорами. Вася — альтистка — любила поговорить про очередной концерт — в те дни шумела симфония Шостаковича, и Шкловский выслушивал все рассказы подряд, а потом радостно заявил: „Шостакович всех переплюнул“… Эпоха жаждала точного распределения мест: кому первое, кому последнее — кто кого переплюнет… Государство использовало старинную систему местничества и само стало назначать на первые места. Вот тогда-то Лебедев-Кумач, человек, говорят, скромнейший, был назначен первым поэтом. Шкловский же занимался тем же, но жаждал „гамбургского счёта“. Вася тоже отдавала пальму первенства Шостаковичу. И О<сип> М<андельштам> рвался послушать симфонию, но не знал, как поспеть на последний поезд.
С Варей шёл другой разговор. Она показывала учебник, где один за другим толстой бумажкой заклеивались по приказу учительницы портреты вождей. Ей очень хотелось заклеить Семашку — „Всё равно ведь заклеим — лучше бы сразу“… Редакция энциклопедии присылала списки статей, которые полагалось заклеить или вырезать. Этим занимался Виктор. При каждом очередном аресте везде пересматривались книги и в печку летели опусы опальных вождей. А в новых домах не было ни печек, ни плит, ни даже отдушин, и запретные книги, писательские дневники, письма и прочая крамольная литература резалась ножницами и спускалась в уборные. Люди были при деле…
Приходила Василиса, улыбалась светло-голубыми глазами и начинала действовать. Она зажигала ванну и вынимала для нас бельё. Мне она давала своё, а О. М. — рубашки Виктора. Затем нас укладывали отдыхать. Виктор ломал голову, что бы ему сделать для О. М., шумел, рассказывал новости… Поздней осенью он раздобыл для О. М. шубу. У него был старый меховой — из собачки — полушубок, который в прошлую зиму таскал по нищете Андроников, человек-оркестр. Но он успел выйти в люди и обзавестись писательским пальто, и Виктор вызвал его к себе вместе с полушубком. Обряжали О. М. торжественно, под Бетховена, которого высвистывал Андроников. Шкловский даже произнёс речь: „Пусть все видят, что вы приехали на поезде, а не под буферами“… До этого О. М. ходил в жёлтом кожаном пальто, тоже с чужого плеча. В этом жёлтом он попал в лагерь».
Мандельштамы уже прятались — и их прятали. Они уходили на кухню или в детскую, если раздавался звонок в дверь. Они то боялись женщин в подъезде, то жалели их, но судьба уже шла по следу за ними всеми.
Время было отмерено, когда они спали на меховой овчине у Шкловских и прислушивались к ночному движению лифта.
Спустя много лет Надежде Яковлевне будет сниться сон, будто Мандельштам будит её: всё, пришли арестовывать. Такие сны приходили ко многим людям, но в этом женщина говорит: «Хватит. Не стану вставать им навстречу. Плевать»…
Надежда Мандельштам завершала эти воспоминания словами о Василисе Шкловской: «И тогда я поняла, что единственная реальность на свете — голубые глаза этой женщины. Так я думаю и сейчас».
Глава двадцать шестая
ВОЙНА И ШКОЛЬНИКИ
Запихай меня лучше, как шапку в рукавЖаркой шубы сибирских степей.
Осип МандельштамВ 1941 году с началом войны часть писателей вывезли в Чистополь.
Нина Юргенева в предисловии к публикации мемуарных записок Мунблита[102] пишет:
«Свои воспоминания о Викторе Борисовиче Шкловском Георгий Николаевич Мунблит закончить не успел. Строго говоря, он их только начал. Сохранился приблизительный план и несколько набросков. Самый яркий из них — рассказ о том, как во время войны, в Чистополе, они пытались обеспечить себя на зиму дровами:
„…Пришвартованные у пристани плоты, состоящие из огромных брёвен, на три яруса погружённых в воду, некому было выкатить на берег. Брёвна, как выяснилось, не предназначались на топливо — это была так называемая ‘деловая древесина’, — но сейчас это не имело значения, потому что река начала подмерзать, и дело шло к тому, что брёвна вмёрзнут намертво и весной, в половодье, их всё равно унесёт.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});