Слово и судьба (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все члены нашей студии – состоявшиеся молодые писатели, имеющие публикации, у многих уже на подходе в издательстве первые книги.
– Строго говоря, это не ЛИТО чтобы учиться писать, нет, конечно. Это именно студия для молодых прозаиков, подтвердивших свой талант. Для того, чтобы, так сказать, дозреть до публикации в нашем журнале, укрепить даже, может быть, свое реноме. Не нужно говорить, что публикация в «Звезде» – это серьезный шаг в биографии молодого автора, это уже знак признания, подтверждение того, что писатель состоялся на настоящем профессиональном уровне.
Хорошему писателю Саше Житинскому было сорок, и он ждал первую книгу. Хорошему мужику и плохому как бы писателю Мише Панину было сорок, и у него приняли в «Лениздате» первую книгу. Остальным тридцать четыре – тридцать семь. Две дамы под сорок и девушка под тридцать.
Критерий «хорошей книги» был синоним «профессиональной» – «проходная»!
– Книга профессионально написана, хорошая, ничего не высовывается.
Если глагол жег, они его поливали всеми жидкостями от спирта до мочи, добиваясь комнатной температуры.
Редакция была абортарием для текстов.
Заурядности уважали друг друга, зорко глуша высунувшихся над уровнем.
Сановные графоманы слагали мифы о величии друг друга.
Дома у меня был свинцовый кастет, отлитый еще в восьмом классе. Слева на затылке – всю жизнь шишка от такого же. Чем быть калечным – калечь сам. Уродам – уродово место! иначе они выпьют твою воду, съедят твой хлеб и выдышат твой воздух, заберут твою женщину и перекроют твою дорогу.
Универсальной оздоровительной процедурой для молодого писателя полагалось кровопускание. Поцедили моей кровушки, побрызгали яду, посыпали песочку в колеса. Пусть вам болотные жабы корочки жуют.
М-да, кстати о жевании, а то я забежал вперед и увлекся.
Итак, был назначен день обсуждения меня. Денег на «к чаю» я имел ля фигу. Но по такому случаю напряг все связи – и аж двое дали мне по червонцу! Да на двадцатку я мог снять зал «Метрополя»! С моей-то тренировкой.
Я взял старый пузатый университетский портфель и соседскую хозяйственную сумку, и отправился составлять банкет. Холодильника не было, закупки производились непосредственно перед пожиранием.
Сыра – 200 грамм (60 коп.). Колбасы – 200 грамм (44 коп.). Ветчины – 200 грамм (84 коп.). Паштета – 200 грамм (76 коп.). Пирожков: с мясом – 5 (55 коп.), с капустой 5 (40 коп.), с луком-яйцом 5 (45 коп.). Батон – 22 коп., черный – 14 коп. Пирожных – 6 (1 р. 32 коп.), пряников мятных шоколадных – полкило (95 коп.), конфет «Белочка» – 150 грамм (68 коп.), батончиков соевых – 200 грамм (38 коп.). 200 грамм кофе молотого – 90 коп., пачка чая сорта высшего – 48 коп., кило сахару – 90 коп., два лимона – 20 коп. И килограмм яблок – 1 р. 20 коп. Итого – 11 рублей сорок две копейки за все! По бутылке белого и красного сухого обошлись мне в универсальную цену по трехе, и еще я уж докупил второй батон за 15 коп. 17.57 за весь праздник!
Я помню эти цены всю жизнь. Это были слишком серьезные составляющие моего существования. И слишком долго они были серьезными. А в данном случае – на сэкономленные два с полтиной я доживал с того четверга до понедельника.
Я притаранил яства, и из щелей полезли на запах редакционные старушки. Это были специальные старушки. Делопроизводительницы, корректорши и машинистки. Они не были ветхими. Они были крашеными, дрябло-упитанными и полукомандными, как старые унтера.
– А паштет у вас из Елисеевского? – веско спросила одна. И пояснила тупо соображающему мне: – Я ем только из Елисеевского.
Паштет я купил в своей домовой кухне у Конюшенной.
– Ну естественно, – сказал я.
Она взяла ломтик нарезаемого мною батона, толсто мазнула на край паштета и чмокнула:
– Из Елисеевского сразу чувствуется!
Собрались. Уселись. Смолян выразился в духе, что за пир задала нам сегодня госпожа Кокнар. Собравшиеся поддержали и начали жрать, выпив первую за обсуждаемого. Я треснул панинского портвейна.
Потом я прочитал «Колечко». Потом стали мычать по кругу. Одна из двух дам, толстая и кавказистая, возбудилась и кричала, что мастерством здесь и не пахнет:
– А вы слушайте, слушайте, что вам говорят!
Клянусь, я не помню ее имени.
– За мои пряники, и я же педераст, – защитительно пробурчал в пространство Панин.
– Даже неловко, что автор угостил нас таким столом, – стал примирять Смолян, – и вот, вынужден выслушивать только критику.
Куберский и Гальперин сказали, что автор просто пока не приблизился к уровню публикаций, но есть и высокие моменты.
Житинский сказал, что элементы формализма можно изжить, а потенциал высокий.
– Да бросьте вы, – сказал Панин, – хороший рассказ, нормально написан. Ну, не можем мы его публиковать, но ругать-то не за что.
Смолян поставил на место Панина. Смолян был беспартийный еврей, а Панин русский коммунист. И Смолян его боялся, но блюл свое реноме.
Они все дожрали, и больше всех жрал я. Вкусно, знаете, далеко не каждый день приходится; за свои деньги можно и не стесняться. Панин принес из кабинета еще бутылку портвейна.
– Хотя обсуждаемый рассказ еще несовершенен, – солидно, встав и опершись кончиками пальцев в стол, завершил Смолян, – но сегодняшнее обсуждение дает все основания надеяться, что Михаил Веллер обязательно будет публиковаться в «Звезде». И мы, без сомнения, прочтем еще много его новых произведений, талантливых и ярких.
– Не бзди, – сказал Панин, – пробьем мы твой рассказ.
Что характерно. Любой обсуждавшийся тратил на стол больше денег, чем я: счет у меня был поставлен. Но выглядели их столы много беднее. Как-то у них все приносилось несбалансированно, чего-то много и дорогого, что-то вовсе отсутствовало. И расположить это по тарелкам и столу они не умели. Не та школа.
А вот о чем были их опусы, которые обсуждались – вспомнить так же невозможно, как забытые книги, в которые те тексты вошли. Хотя обсуждали при мне не всех. Душа поэта вынесла один год, а потом уж слишком меня это стало раздражать. Я ушел, а студия рассосалась сама несколько позже. Ну – несколько позже и Советская власть рассосалась.
А помню единственно фразу из книги Михаила Панина: «Все танкисты казались капитану на одно лицо, как китайцы». Ему эта фраза очень нравилась.
Пройдет тринадцать лет, меня давно не будет в Ленинграде, и в ералаше перестроечного периода, в треске развала и конца, заведующий отделом прозы журнала «Звезда» Михаил Панин опубликует мой рассказ «Хочу в Париж». Мы выпьем и закусим.
26. Хохмы
Понятия не имел, что это одесское словечко.
Игорь Бабанов был переводчик. С немецкого. Бедный и образованный литератор-поденщик. Обруселый армянин. Худой, смуглый, высокий, изящный, черноглазый, лысоватый, ласковый, умный и добрый. Дома он носил меховую безрукавку и шапочку-сванку: он мерз в Ленинграде. Не служил, он жил с договоров, и в однокомнатной квартире с женой и сыном было скромно.
Мы познакомились в прозе «Невы»: болтаясь по Невскому, я зашел на чай. Красный синтетический ковер кабинета украшали мятые рубли, за рукописями блестели стаканы, теплая компания произвела хоровой вопль. Тональность вопля посвящала в литературные круги. Проклиная жребий, я бросил до кучи свой единственный рубль, сгреб с прочими и спустился за вином. Я зашел крайним.
– А я читал у Саши тут ваши рассказы, – сказал Игорь. – Я думал сначала, что вы профессионал.
Он был на десять лет старше, и я промолчал.
– То есть в том смысле, что вы давно печатаетесь, – отыграл он в извинение.
Подобающее время спустя мы ужинали на его кухне.
– Дорогой мой, Кафка – это не столько литература, сколько биография, – говорил он, а у меня в голове с трудом проворачивались колесики. Привычные представления перестраивались. Ревизия ужасала, я терялся. На мировые вехи я еще не замахивался. – В Австрии была очень сильная литература первой четверти века. И Кафка – отнюдь не гений среди них. Были писатели лучше. И во всяком случае не хуже. Его болезнь, его еврейство, ранняя смерть, завещание уничтожить рукописи, дифирамбы друзей. Это все мифы!..
Он снимал с полки огромные тома австрийской антологии новеллы, называл имена и излагал сюжеты.
– Дорогой мой, вы делаете огромную ошибку, – сказал он. – Вас уже знают в редакциях. У вас хорошая репутация в кругах ценителей литературы. Талантливый молодой писатель, много работает. Не печатается. У вас на лбу (он показал руками рамку на лбу) проступает большая черная печать: «Пишет, но не печатается!» Это хуже, чем если б вас вообще не знали!
Я удивился. Черт. А как же знакомства связи?..
– На черта вам литературные связи без публикаций? – со сладкой иронией пел он. – Вы что, на Саше Лурье хотите жениться? Нет? Боюсь, мы с вами для этого недостаточно порочны. Правда, Оксаночка? – он обнимал за бедро жену и заглядывал ей в глаза.
– Нельзя, чтобы вас знали как человека, которого не печатают! – втолковывал он. – Это снимает с людей обязанность даже думать, что вас надо опубликовать, вы понимаете? Они должны знать: вы пришли – вас придется напечатать. Они должны думать об этом!