Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы. - Магда Сабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но разговор я хотела повести не об этом. А о похвальных грамотах. В ту пору мы спали еще в одной спальне с родителями, лишь позднее нам с Бланкой отвели отдельную комнату. На тумбочке горела маленькая лампа, и при ее свете, проснувшись среди ночи, я увидела, как отец ходит взад-вперед по комнате, выдвигая и задвигая ящики. В этих ящиках хозяйничала мать, и там всегда царил невообразимый хаос: по существу, только Бланка да я догадывались, что в них содержится, — мы без конца копались в их содержимом и всегда натыкались на предметы непонятного назначения, разжигавшие наше любопытство. Мама знала, как не любит отец, когда что-нибудь валяется, и поэтому, заслышав его приближающиеся шаги, хватала неприбранную вещь, засовывала ее в первый попавшийся комод или на ближайшую полку, где она была совсем не на месте, и тотчас о ней забывала. Когда эта вещь оказывалась нужна, найти ее мать, разумеется, не могла, вываливала на пол все подряд, так что мы, словно вброд, пробирались через завалы разного хлама, чаще всего как раз тогда, когда родителям нужно было уходить. Отец принимался упрекать маму, что-то объяснял, о чем-то умолял, мы, как две мышки, бесшумно шмыгали вокруг, и, если бы мама умела вести себя так, как папины ученики в школе или хотя бы изобразить раскаяние, как Бланка, если бы она — ведь отец ничего больше не ждал — признала его правоту, отец тотчас смягчился. Однако мама была неспособна признать за отцом право воспитывать себя, она смеялась ему в лицо, заявляла, что она сама взрослый человек, и если ему не нравится, как она ведет хозяйство, пусть наймет себе прислугу порасторопней, чем Роза, небось у майора Темеш за всем смотрит, а какая у Хельдов прекрасная помощница Маргит, — или же принималась кричать, что он невыносим со своей манией порядка, и тогда начинались убийственные сцены, где одно из действующих лиц визжало и размахивало руками, другое приводило аргументы и строило доказательства, а мы, словно немотствующий хор любопытных, только глазели. Наконец кто-нибудь из нас обнаруживал пропавшую вещь, можно было отправляться, и по тому, как родители держались, как они шли бок о бок, было видно, что случившееся не в счет, гроза прошла, и отец, возможно, чувствовал бы себя даже несчастным, если бы достиг своей цели — тогда бы во всей семье оставалось дрессировать и воспитывать только Бланку, а переломить маленького ребенка для него являлось не столь уже важной и трудной задачей.
В ту ночь он разыскивал пуговицу от рубашки. Заглядывал во все мыслимые и немыслимые уголки, сновал при свете ночника туда-сюда, зная уже, что в ящик со швейными принадлежностями залезать нет нужды, в нем только бумага для писем да чашка с отбитой ручкой, которую давно пора бы приклеить. Я приподнялась, села на постели и стала за ним следить, он ничего не замечал, продолжая ходить взад и вперед. Лица матери я не видела, только обнаженные плечи и спину, они были очень красивы, и даже во сне от них исходило ощущение удовлетворенности. О сексуальной жизни я знала мало, но уже тогда чувствовала, что ночью люди могут доставлять друг другу какое-то особое наслаждение, более сильное и яркое, чем любые дневные огорчения. Бланка спала, видна была лишь часть ее щеки.
Не знаю, почему я вдруг испытала к отцу такое глубокое сострадание и такую любовь, какой не чувствовала за всю мою жизнь и не чувствую даже теперь, когда знаю, чем и как он живет и что может значить для него наступившая слепота. Наверное, оттого, что была ночь и тишина, я угадала, как ему, в сущности, одиноко и какие тяжкие мысли бродят в его бессильно опущенной голове.
— Пуговицы на кухне, — наконец шепнула я, когда он снова принялся обшаривать спальню и еще раз до дна обследовать все ящики; у меня сжалось сердце, ведь я знала, как много он работает и как уже, должно быть, устал. — На кухне, в чашке от весов.
Он опустил рубашку, что держал в левой руке, взглянул на меня и молча кивнул. Не похвалил за подсказку, не промолвил ни слова, — наверно, чтоб не мешать спящим; сложил вместе обе ладони и прижался к ним щекой, давая понять, чтоб я засыпала. Но я не заснула, стала ждать его возвращения, боялась, что Роза с вечера обнаружила эти пуговицы, засунула куда-нибудь еще, и он проходит зря. Однако вернувшийся отец держал в руке картонку с пуговицами и, найдя иголку с ниткой, принялся шить.
Я слезла с постели и, тоже ни слова не говоря, подошла к нему, взяла из его рук рубашку и иглу. Пока я работала, он стоял возле и смотрел, я была еще совсем маленькая, но очень ловкая, такая же аккуратная, точная и методичная, как он сам. На стене, куда падал свет ночника, от мелких движений руки шевелились тени. Стояла тишина, только едва слышно дышали мама и Бланка. Отец стоял, я шила, и в моих руках сверкала приготовленная было к утру чистая рубашка, у которой на самом видном месте не оказалось пуговицы — после стирки ее такой и положили в шкаф.
Когда я закончила, он шепотом поблагодарил и вышел. Я забралась в постель, меня снова сморил сон, отец больше не входил, закрылся, наверное, в рабочем кабинете, он ведь часто не спал по ночам, писал статьи в специальные журналы или стихи и пьесы по случаю школьных событий и много-много писем. Поэтому я очень удивилась, почувствовав, что он вновь стоит возле моей постели; взглянула на него смущенно, с каким-то несколько неприятным ощущением — может, что не так сделала? От всякой неудачи я приходила в отчаяние, не могла перенести даже малейшего промаха. Сна как не бывало.
В руке отец держал какую-то бумагу. Я не понимала, чего он хочет, вероятно, просто поцеловать, прежде чем и самому наконец улечься снова, но он не двигался, продолжал стоять, держа в руках листок, который, таинственно мерцая, белел в свете лампы, совсем как рубашка, что незадолго перед тем сверкала в моих руках. У меня мелькнула догадка, — по какой-то непонятной причине отец хочет, чтоб я взглянула на то, что он написал, прочла то письмо или записку, которую он держал. Я протянула руку, пальцы его отпустили листок, и он упал ко мне на одеяло. Только тут я увидела, что это такое, и кровь прихлынула к моему лицу.
Отец был директором той самой школы, где мы все учились. Он ввел в школе такое новшество, чтобы все похвальные отзывы и порицания записывались на золотые и черные листки. Эти листки ученик собирал и в конце года сдавал учителю, который их подсчитывал, оценивал, и тот, у кого золотых листков оказывалось больше всех, получал награду: на заключительном торжестве отец сам ставил его рядом с собой на возвышении посреди школьного двора, пожимал ему руку и дарил книгу. Золотые или черные листки выдавались и по просьбе родителей, если дома ученик вел себя особенно хорошо или из рук вон плохо. Не настаивая на наказаниях для своих дочерей, родители весьма часто просили для них золотой листок — за какую-нибудь исключительно добросовестную работу по дому. У нас, хотя поводов было хоть отбавляй — ведь рядом с мамой и Бланкой мне, ребенку, приходилось быть за взрослого — до таких просьб никогда не доходило, в вопросах беспристрастности отец проявлял крайнюю щепетильность. Черный листок для Бланки он уже просил, а золотой для меня — ни разу.
И вот теперь в его руке было письмо, адресованное моему учителю: «Господин учитель, так как моя дочь Ирэн пожертвовала сном ради труда на благо ближнего, — соблаговолите выдать ей, если сами сочтете уместным, похвальную золотую грамоту. С почтением Элекеш Абель, отец».
Мы посмотрели друг на друга — он с той едва заметной улыбкой, которая очень редко появлялась на его лице и всегда красила его неправильные черты, а я без улыбки, растерянно, вот-вот готовая расплакаться. Все время, пока я ходила в школу, меня каждый раз в конце учебного года удостаивали чести стоять на возвышении рядом с отцом, дожимавшим мне руку, в момент вручения книги я слышала хлопки и упивалась сладостью победы и успеха. В том году у меня не было никакой надежды на награду; заболев скарлатиной, я пропустила целую учебную четверть и едва смогла наверстать отставание; отличных отметок, правда, хватало, но три месяца меня просто не было в школе, и все это время не было оснований для получения золотых листков. Я почувствовала острую боль, словно мне разбередили рану, — только теперь он пришел мне на помощь, лишь в этот раз, а ведь внимательной и доброй я была всегда; если не считать его самого, я одна убирала за Бланкой и мамой, так что такие листки ему следовало бы просить для меня каждый день, потому что, не будь меня, дом в его отсутствие развалился бы, поддерживать его одной Розе не под силу. Порой, когда отец бывал угрюмей обычного и маму его молчание пугало, она могла и приврать; то, что натворила сама, сваливала на Бланку, Бланка принимала на себя все, даже когда ее больно наказывали, зная, однако, что потом мама всегда ее чем-нибудь утешит — яблочком, шоколадкой, ленточкой. Мама и Бланка были заодно, только я, порядочная, сама по себе.