Вот пришел великан... - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Больна? — обеспокоенно сказал старик и почему-то неприязненно поглядел на мою шляпу. Вераванна тогда оторвалась от рукописи и сообщила не старику, а мне, что Волобуй в отпуске.
— Простите? — не понял старик.
— Волобуй Ирена Михайловна в Кисловодске, — сказала ему Вераванна.
— Но она здорова?
— Да, — сказала Вераванна в рукопись.
— Благодарю вас, — проговорил старик и пошел к столу Ирены, небрежно притворив дверь. Трубку он держал двумя пальцами, как полную рюмку, и нес ее на отлете, и оттуда шел сизый дым с припахом донника. — Я не слишком помешаю вам? — спросил он нас. Вераванна промолчала, а я сказал «ради бога» и закурил сам.
Старик сел за Иренин стол и тихо засмеялся там чему-то, постучав трубкой по стеклу осторожно и трижды, как стучат ночью в чужое, но ждущее вас окно. Я не заметил, по какому месту стекла он стучал там, — то ли по снимкам Хемингуэя, то ли правее и выше, где был портрет матери Есенина.
— Вы не знаете, когда вернется Ариша? — немного снисходительно спросил он у меня. Глаза у него были сухие, сине-вылинявшие, а брови широкие, грозные, с завитком. Я неуверенно назвал двадцатые числа августа, и он кивнул и снова критически поглядел на мою шляпу. Он был худовато и как-то вызывающе одет, — кирзовые сапоги с бахромой на концах голенищ, плотные кортовые штаны и гнедая вельветовая куртка, из-под которой бантом выбивался пестрый ситцевый шарф, делали его похожим на сказочных бродяг из рассказов Грина. Это сходство с ними усиливало лицо — крепкодубленое, в седой щетине и рубцах морщин. Я никогда не встречал таких внушительных советских стариков, но все, что я тогда мгновенно-радостно подумал, оказалось впоследствии моим вздорным домыслом, — вопреки разящей внешней несхожести их я вообразил, что этот человек — отец Ирены. Когда-то он — так мне хотелось — разошелся с дочерью, но в конце концов простил ее, хотя с Волобуем так и не примирился. Еще бы! Сейчас он, конечно, живет один, может быть, даже не в нашем городе — и правильно делает! Наверно, Вераванна была у Волобуя свахой — сводней, и старик ненавидит ее, а она его и поэтому величает при нем Ирену Волобуихой… Он что-то начертил на листке блокнота, сложил его аптечным пакетиком и подсунул под стекло. На нас он не обращал внимания, и мне лично это не наносило морального ущерба — мне было отрадно следить украдкой за его лицом и за тем, как он изящно, глубоко и вкусно курил трубку и и как до всего, чем был заставлен стол Ирены: бронзовый писающий мальчик, деревянный грачонок, плюшевая обезьянка, зацепившаяся хвостом за ветку пальмы, — по нескольку раз дотрагивался мундштуком трубки с таким нежным ожидающим вниманием, будто грачонок или обезьянка были живые. Я снова подумал, что он смело мог быть отцом Ирены: ему здорово подходила фамилия Лозинский — как, например, мне моя, а Волобую — его! Я не уследил, когда он взял с подоконника какую-то толстую новую книгу, — они там лежали двумя прибранными стопками, сложенные, наверно, Иреной. Он читал ее минут девять, раскрыв на середине, и вдруг спросил у нас с Веройван-ной, что такое свет горний. Вопрос был неожиданный и странный, и мы молчали.
— Это, — сказал он нам сквозь дым, — то, чего нет у автора вот этой книги. Да и как он может написать что-нибудь дельное, если не касается по неведению двух таких великих стихий, как краски и запахи! Разве ему известно, к примеру, что свежесрезанная и очищенная от коры ореховая палка пахнет арбузом, настоящим хохлацким кавуном, а третья бутылка шампанского — конским копытом!
— Позвольте, — оторопело выпрямилась Вераванна, — почему это третья бутылка шампанского так…так идиотски у вас пахнет?
— Потому, уважаемая, что вторая еще пьется с наслаждением, — проникновенно сказал старик, и мне показалось, что он на секунду зажмурился.
— Но отчего же конским копытом? Кто это знает, как оно пахнет?
Вераванна, не моргая, поочередно оглядывалась то на старика, то на меня.
— В том-то и все дело. Писатель обязан совершенно точно знать, чем и что в жизни пахнет. Для этого надо обладать хорошим обонянием, а не только носом!
Старик кинул на подоконник книгу и встал из-за стола. Он ушел, как и появился, — в сизом дымном ореоле, небрежно притворив за собой дверь. Я почтительно спросил у Верыванны, кто этот человек, и она сухо ответила, что он бывший художник. Она не пожелала объяснить мне, почему он «бывший», будучи живым. Она считала, что этот вопрос мне следовало задать лично ему, старику, и мы замолчали…
В этот день, вечером, дома у меня горело тринадцать свечей. На них лучше всего было смотреть издали, из коридора, оттуда пламя свечей виделось торжественней, потому что подставки под ними притушенно мерцали тогда каким-то таинственным древним сиянием. Свет свечей вызывал тихую сожалеющую грусть и потребность в опрятности: при нем почему-то нельзя было оставить в углу комнаты щетку, а в пепельнице — окурки, и тянуло к несуетной работе по дому, и хотелось ступать неслышно для самого себя. Я переставил на новое место раскладушку — подальше от секретера, переместил радиоприемник и перевесил поближе к окну и свечкам единственную у меня картину — литографию врубелевского «Демона». Комната стала знакомо-чужой, будто я во второй раз пришел к кому-то в гости,