Возвращение в Египет - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся эта история научила нас управляться и с рулем, и с парусами, и с веслами. Когда стемнело, кормчий по звездам проложил правильный курс, и теперь корабль, насколько позволял ветер, как и хотел кормчий, шел в сторону Ямантау на соединение с общими силами. От смертной усталости, апатии, которая еще недавно была в каждом, не исключая наставника, не осталось и следа, мы готовы были сражаться и побеждать, не сомневались, что Бог с нами. Так, по очереди отстаивая двухчасовые вахты, кормчий, Соня и я проплыли ночь, и единственное, что меня смущало: под утро ветер переменился, теперь он дул с запада прямо нам в лоб. Продвигаться вперед не получалось, корабль лавировал, шел галсами, но его всё равно сносило к Сыр-Дарье и Аралу.
Впрочем, в это время года западный ветер – редкость, и было ясно: через день-два мы дождемся попутного восточного. Пока же бодро, с энтузиазмом экипаж делал свою работу и ни о чем не скорбел. То есть на ковчеге всё было в порядке, и почему Господь передумал, снова решил, что Ему рано приходить на землю, я и сейчас не знаю. Так или иначе, на закате неожиданно для всех зло, будто вода после вчерашнего ливня, стало уходить в почву, два часа спустя днище корабля легло на грунт. Нашей горой Арарат стала ровная степь, в пятистах метрах направо за насыпью ее пересекала давно знакомая дорога на Мангышлак, за спиной в паре километров были хорошо видны сад, гребень кратера и уступ, на котором ковчег стоял прежде. В общем, получалось, что уплыли мы недалеко.
Человеческий грех – отличное удобрение, и после потопа трава сразу пошла в рост. Господь убрал за собой очень чисто. Примет недавнего бедствия и раньше было немного, за неделю трава покрыла последние.
Всё это время мы жили под навесом, который сшили из паруса. Прятаться под ним от солнца было можно, но на большее он не годился. Разумно было вернуться на пепелище, но и кормчий, и Соня будто приросли к ковчегу, боялись от него отойти. Я понимал их и не настаивал. Кроме того, кормчий пока еле ходил, из Сони помощница никакая, а дом в одиночку мне было всё равно не поставить. Плохо было и с материалом, ковчега хватило бы только на сторожку. Правда, некий план был, но в согласии кормчего я сомневался.
За неделю до потопа я ходил в Балахово и там на почте столкнулся с бригадой железнодорожных ремонтников, целой кучей оголодавших работяг, которым сначала забыли завезти рельсы, а теперь второй месяц не переводили зарплату. Я сказал кормчему, что почему бы их не нанять. Грузовик у бригады есть, дерево – железнодорожные шпалы – тоже, наверняка найдется железо для крыши и кирпич с цементом для печки. У меня в свою очередь есть деньги, которые оставила мама. Из Москвы я привез почти полторы тысячи рублей. Если с рабочими удастся сговориться, через несколько дней у нас будет новый дом. Как я и думал, кормчему предложение не понравилось, он не хотел видеть чужих людей и не хотел жить в новом доме. И всё-таки он тогда уступил, дал себя убедить, что ковчег из пропитанных керамзитом шпал вечен, с ним не справится ни один потоп. Главное же, я обещал, что из оставшегося от корабля не выброшу и плашки, пока всё не пущу в ход, гвоздя у ремонтников не возьму.
Заручившись верховной санкцией, я через три дня был в Балахово. В райцентре всё было так, будто потоп сюда вообще не дошел. Тот же пыльный, с сухими палисадниками город, те же трезвые и оттого грустные ремонтники, по причине безденежья готовые на любую подработку. Когда я начал говорить бригадиру, что хочу восстановить дом, он даже не дослушал, сказал, чтобы я не беспокоился, работой мы останемся довольны. Потом добавил, что я для них всё равно что Спаситель. К утру следующего дня бригада была на месте. Работали железнодорожники почти без перекуров, по-стахановски: если видели, что чего-то (шпал, железа) не хватит, заранее посылали в Балахово грузовик, и уже через пять дней готовый дом был предъявлен кормчему.
За всё время был единственный конфликт. Ремонтники хотели поставить дом на хороший кирпичный фундамент, объясняли, что только так и можно строить, иначе первое же половодье унесет избу, но здесь кормчий уперся, настоял, чтобы дом поставили на старые булыжные камни. Больше того, и к ним не крепили. Зачем это надо, понятно – если грех снова попрет из земли, держать нас ничего не будет, мы сразу поплывем куда пожелаем.
Коля – дяде Янушу
Если не считать этого визита в Москву, после смерти кормчего мы с Соней неотлучно на корабле. Уезжали мы на месяц, проездили почти полтора, но не ехать было нельзя. Тетя Вероника сильно расхворалась и в каждом письме плакала, пугала Соню, что живыми они друг друга больше не увидят. У меня тоже были дела. Надо было обиходить мамину могилу, привести в порядок оградку, установить плиту, посадить цветы. Со всем этим мне обещал помочь дядя Валентин. Еще мы с Соней договорились съездить в Вольск, где лежит Тата. Попросить у нее прощения, да и просто попрощаться. Ты знаешь, что она много лет не отвечала на наши письма. Было и еще одно дело, которое я обязательно должен был сделать. В последний год жизни кормчий не раз заговаривал о своем товарище по Воркутинскому лагерю, некоем Евтихиеве, просил, буде окажусь в Москве, его разыскать, чем можно, помочь. Я обещал, но всё откладывал, откладывал. В итоге поехали мы только сейчас.
Коля – дяде Петру
Вчера вернулся на корабль и пишу, так сказать, с его палубы. Думал, что уезжаю на месяц, но в общей сложности отсутствовал почти два. Кормчий год назад просил узнать о судьбе некоего Евтихиева, с которым он и отец отбывали срок под Воркутой. Если будет необходимость, и помочь. Адрес этого человека я добыл без труда, но всё вместе – дорога из Москвы в Усть-Каменогорск, куда его определили в дом для престарелых, неделя там, затем обратный путь через Барнаул, Омск, Петропавловск, Курган, Аркалык – на круг заняло месяц.
Нельзя сказать, что Евтихиева я нашел в добром здравии, спасибо, что просто жив. Общий срок, что он провел в тюрьмах и лагерях, двадцать восемь лет, добавь пять лет ссылки, итого аккурат тридцать три года. Евтихиеву, по всем данным, нет и семидесяти пяти, но на вид он – брат египетской мумии. Кожа так ссохлась и задубела, что все кости, жилы, мышцы выперло наружу. Высокий, донельзя изможденный старик, вдобавок при первой встрече я принял его за слепца. Глаза повернуты вовнутрь, и, когда говоришь с ним, перед тобой пустые, словно у незрячего, бельма, на самом деле это обманка или военная хитрость. Что зрение, что слух, что память у Евтихиева и сейчас дай бог каждому.
В Усть-Каменогорске я день за днем расспрашивал его о том, в чем он участвовал и чему был свидетелем. Евтихиев всё помнит так, будто это было вчера. Правда, чтобы приноровиться к старику, нужно время. Спросишь, а он молчит. Минута проходит, вторая, третья, ты уже уверился, что он давно ото всего отгорожен, стену эту не прошибешь, и тут зрачки поворачиваются. Не спеша, я бы даже сказал, с достоинством возвращаются на законное место. Теперь Евтихиев тебя видит, и то ли оттого, что ты стоишь перед ним, то ли от вопроса, который задан, или от того и другого целокупно он, если дело касается прежней жизни, вспыхивает, будто спичка, яростно разгорается. Так раз за разом.
Комиссар Юго-Западного фронта, он с семнадцатого по девятнадцатый год был депутатом Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, членом Военно-революционного комитета. Наших вождей тех лет он не просто знал лично, с каждым вторым день за днем работал в одной связке.
Отец Евтихиева был деревенским гусляром и среди прочего наследства оставил сыну абсолютный слух. Кроме этого, у старика настоящий дар пересмешничества. Во всяком случае, стоило ему почуять, что я сомневаюсь, не понимаю, как и почему люди этому человеку поверили, обратились, оставив землю, дом, семью, пошли за ним, будто за Христом, Евтихиев с пол-оборота перевоплощался.
Представь, ты сидишь во дворике дома для престарелых на окраине богом забытого Усть-Каменогорска и сегодня, в 1968 году, слышишь живого Ленина. Страница за страницей, причем без единого огреха (я потом проверил по собранию сочинений), Евтихиев говорит его словами и его голосом. Так же картавит и так же, присвистывая, шепелявит, так же то и дело брызгает слюной. Затем мы переходим к Троцкому, и старик копейка в копейку повторяет дикцию Льва Давидовича. Всё до мельчайших подробностей и, как финальный аккорд, – высокая, почти истеричная нота, которой наркомвоенмор завершал каждый период. Заметь, дядя, в его актерстве не было и грана глумления. Просто Евтихиев видел, что без этого я не пойму, чем и как они брали, умели убедить. Почему сначала соратники по партии, потом депутаты, наконец рабочая и солдатская масса одного и другого, так сказать, целокупно, принимала их за Спасителя. Поднималась и шла за ними, как за Спасителем.
В Москве человек, у которого я брал адрес Евтихиева, сказал, что старик как сел первый раз меньшевиком-интернационалистом (нечто среднее между большевиками и меньшевиками), так в пятьдесят шестом им же и освободился. Может быть, он вообще последний, кто жив из той фракции. И вот в лагере, а прежде на воле они сколько было сил спорили, как и какими средствами поднимать пролетариат, с чего начать и как строить коммунизм, а тут Евтихиев, едва его выпустили, селиться ни с кем из солагерников не пожелал – выбор был, его многие любили – сказал, что после зоны покойнее ему будет в обычном доме для престарелых, списался с Усть-Каменогорском и уехал. Когда-то он комиссарил на фронте и готовил мировую революцию, а теперь пишет, что выбран председателем совета коллектива, борется за права стариков. Администрация не дает вешать на окна занавески.