Молоко волчицы - Андрей Губин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказать по правде, Михей хотел бы здесь умереть, пусть неприметно зеленеет могила-холмик, а памятником будет гора в прохладных зарослях, в блестящем поту кварцевых жил, с множеством потаенных балочек, где ржавеют старые гильзы, штыки, монеты.
Егерем тут был когда-то и Михей, с Игнатом же, до революции, после службы.
На свежей нетоптаной полянке конь остановился, упирается, Пронизанный полуденным светом лес обдавал запахом созревающих для осеннего полета листьев. Речушка звенит глухо - под буреломом и сушняком, как некогда подо льдом. Всаднику не по себе. Он на открытом месте. А конь зря не остановится. Михей присмотрелся к вековой иве, космато загораживающей тропинку. Проняла дрожь: так и есть - человеческие глаза. Тихо потянул серебряный кольт.
- У робел? - вышел из-за ивы Игнат Гетманцев. - Я давно за тобой слежу.
- Помнишь подъесаула Маркова, что на германской любил часовых заставать врасплох, пока один не пропорол его штыком? - злится Михей за страх. - Я же стреляю скоро и метко.
- Думал, какой клад ищешь, болтали, что атаманская сотня зарыла тут два пуда золотой монеты.
- Я ж в атаманской сотне не служил! - прячет Михей кольт.
- Не серчай, служба у меня такая - людей проверять, браконьеры тут с ума сходят - восемь медведей осталось в лесу, ну и ходят вокруг них с ружьями. Поехали наверх, я там кулеш варю.
Лесная дорога уходит круто в небо. Наверху ковыльные курганы, и будто сразу за ними острые папахи Белых гор. Стреножили коней, пустили их на траву, присели к костру.
В станице на егеря смотрели как на палача. Будто из-под земли, возникал там, где казаки воровски рубили лес. И давно он приговорен станицей к смерти, только никак никто не мог решиться на исполнение приговора. Неудивительно, что говорили о нем, будто жестокостью он жену в гроб вогнал.
Буро-красное лицо, пронзительные, как стволы ружья, глаза, кожаный пиджак, пахнущий звериной псиной и лесными цветами, болотные сапоги, кинжал и винтовка. В станице бывал он редко, ходил по базару, пил вино с горцами-объездчиками и уносился в свои владения - балки с таинственными лесами, позолоченными траурным солнцем осени, припорошенными зимой, подернутыми весенними туманками, синими, настороженными, как уши боевого коня.
Был Игнат лихим кавалеристом в полку Михея, хорошо брал языков, но после прекращения огня проиграл в карты гимнастерку вместе с орденом. Наказали его так: перестали замечать, демобилизовали. Ушел Игнат с женой охранять сказочное добро - горы, леса, дичь. В Долине Очарования, так все больше называли балку, близ развалин старинной крепости стоял их белый домик. По свидетельству Игната, однажды он нашел жену мертвой, будто ударилась в припадке об угол стола. Следствие это подтвердило. Но толков и пересудов было немало, тем более что и похоронил он жену не на общем кладбище, а в чудесной балочке, где вечно журчит родник и лепечут нарядные белолистины. Бабушка Маланья Золотиха рвала кизил и видела: сидит егерь на могиле и так горько убивается, так плачет, что станичники решили: кается, убил жену, изверг. Иные говорили, что ходит к нему покойница в лунные ночи на свидания, только глаза у нее закрыты и грудь ледяная.
Раз в грозу девчонка отбилась от подруг в лесу. Из ущелья выползала темноголовая ночь. Девчонка набрела на домик егеря. Пугало отсутствие окон. За глухими стенами чудились котлы кипучие, ножи булатные. Гром раскалывал горы, как рафинад для исполинского чаепития. Буйствовали, как казаки на земельной сходке, чистопородные дубы, прочищенные, словно в парке. Девчонка кинулась бежать. Егерь догнал ее и привел в домик. Внутри тепло, лампа горит, пахнет медом и горькой калиной, а окна заложены кирпичом. Игнат накормил девчонку, показал, как запереть дверь, позвал ей на забаву из-под кровати ручного ежа и уехал в блеске молний и шуме воды. Утром он привез ее в станицу, когда сотни людей вышли искать пропавшую. "У, зверюга!" - ругались люди при виде лесника, вырвав у него девчонку, держащую в косынке ежа.
- Завидую тебе, Игнат, - помешивает кашу Михей. - Какие владения себе отхватил - красота!
- Трудная эта красота - за неделю три топора отобрал и одно ружье, опять обещались убить. Топить бабам нечем, а как я им дам рубить такие породы - ягодный лес! Народ знаешь - казачество! Берите, говорю, сушняк, тут на десять станиц хватит, нет - рубят зелень, красное дерево!
- Готов твой кулеш, а фляжка моя.
- Есть? - по-человечески обрадовался егерь.
- Полная.
- А я тут волчий выводок припас, пойдешь?
- Обязательно. Теперь о деле - не охотиться приехал я.
- И не за делом, - перебил Игнат. - Вижу, заморился ты в станице...
- Вроде так, раны приехал зализывать, а все-таки сдаваться не стану давай говорить о деле. Решили мы Каменушку засадить ясенем. Агроном наш, язва, против лесов. Ты как думаешь?
- Мы, лесничество, все время подсаживаем леса. Ясень в Каменушке приживется, можно и бук, орех. А сосна сохнет.
- Не пойдешь к нам лесным бригадиром?
- В колхозе мне делать нечего, а помочь могу. Силенки-то у вас хватит? Лес разводить - не лук на грядках. Не перемудрите. Слыхал, что и озера хотите прудить, осетров вылавливать...
- Посмейся, а вот карпами тебя скоро угостим и утятину будем продавать тоннами...
Холодный глаз луны чутко выглянул из-за утеса, осмотрелся, зябко посеребрил лес, ковыль, волчью шкуру, растянутую на плетне. Перед утром синеватый иней чуть тронул травы и цветы, но только для свежести, без вреда.
Днем стреляли голубей, осматривали питомник, перекуривали, вспоминали сражения, пили чай из котелка, с вкусным дымком.
Игнат провожал своего командира. Его конь шел спокойно и легко. Конь Михея мудрил, притворно пугался птиц, кустов, прядал ушами, норовил укусить лесного коня. Выехали к началу балки. Как все, она начиналась неприметной точкой, ложбинкой в ладонь, а внизу трехсотметровые скалы и развал боков на версту. С кургана хорошо виден тракт, круто и прямо летящий на станицу. Дорогу проколеили казачьи лошадки сотню лет назад. Тут мчался, загнав под станицей лошадь, Печорин. Скакал и автор Печорина, убитый неподалеку. Ехали солевары, купцы, курьеры. Шли богомольцы, нищие, бродяги. В солнечно-мглистый день по этой дороге въехал в станицу молодой учитель истории, гранильщик алмазов Наум Попович, ставший другом Дениса Коршака...
- В девятнадцатом году, - вспоминает Игнат, - мы тут спускались с Денисом. Дождь со снегом, ветруган дул, вода по буркам текла, на сапогах пуды грязи с соломой, отвалится ком - коленкой до бороды достанешь, так легко станет. И в тот же день нас Греков фотографировал. Свою карточку я потерял, а Дениса берегу.
- Покажи, - просит Михей.
Сидит, запрокинув ногу за ногу, стройный, в кавказской рубахе, комиссар. Серебряный, с набором пояс. Казачья шашка. Сложенные на груди руки, видны большие часы. Каракулевая Шапка заломлена. На сухощавом лице спокойные, уверенные глаза.
- А встречал он нашу сотню с фронта в другой одежде - весь в кожаном, - говорит Михей. - На этой же дороге. Будем тут грейдерное шоссе тянуть, по бокам абрикосовые полосы...
День полон шорохов трав, синей нежности, воспоминаний. Вдруг защемило сердце - не хочет председатель колхоза ехать в станицу, любо ему с Игнатом в революционную даль смотреть. Но час все-таки наступил. Всадники пожали руки и разъехались.
Михей Васильевич много читал. Иногда - путешествия, фантастику, уносясь от действительности в прошлое, необычное или несбыточное. Но чаще - Льва Толстого и Максима Горького, наиболее близких ему писателей. В "Войне и мире" он любовно перечитывал:
"Эсаул Ловайский - третий, также в бурке и папахе, был длинный, плоский, как доска, белолицый, белокурый человек с узкими светлыми глазками и спокойно-самодовольным выражением и в лице и в посадке. Хотя и нельзя было сказать, в чем состояла особенность лошади и седока, но при первом взгляде на эсаула и Денисова видно было, что Денисову и мокро, и неловко, что Денисов человек, который сел на лошадь; тогда как, глядя на эсаула, видно было, что ему так же удобно и покойно, как и всегда, и что он не человек, который сел на лошадь, а человек, составляющий вместе с лошадью одно, увеличенное двойною силою, существо".
Михей Васильевич поражался гению Горького, который, не будучи казаком, как и Лев Толстой, сказал всю - от ногтей до волос - правду о казаках. В один и тот же день Алеша Пешков видел, как пели казаки - и это были полубоги, спустившиеся на нищую землю в золотых доспехах, и как вечером они столкнули с обрыва над Волгой изнасилованную ими женщину, представ как чудовища зла, - и обе правды были справедливы, истинны.
В серый блокнот из планшета Коршака выписал слова Николая Васильевича Гоголя, обожаемого за "Тараса Бульбу".
"Один татарский наезд разрушал весь труд земледельца: луга и нивы были вытаптываемы конями и выжигаемы, легкие жилища сносимы до основания, обитатели разгоняемы или угоняемы в плен вместе со скотом. Это была земля страха, и потому в ней мог образоваться только народ вонственный, сильный своим соединением, народ отчаянный, которого вся жизнь была бы повита и взлелеяна войною. И вот выходцы вольные и невольные, бездомные, те, которым нечего было терять, которым жизнь - копейка, которых буйная воля не могла терпеть законов и власти, которым везде грозила виселица, расположились и выбрали самое опасное место в виду азиатских завоевателей - татар и турков. Эта толпа, разросшись и увеличившись, составила целый народ, набросивший свой характер и, можно сказать, колорит на всю Украину, сделавший чудо - превративший мирные славянские поколения в воинственные, известный под именем Козаков, народ, составляющий одно из замечательных явлений европейской истории, которое, может быть, одно сдержало это опустошительное разлитие двух магометанских народов, грозивших поглотить Европу".