Кесарево свечение - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что я мог поделать, — пробормотал я; запершило в горле.
Она встала и, прихватив бутылку вина, отправилась в гостиную. Вскоре оттуда стали доноситься звуки стареньких клавесин, оставшихся нам с Кимберли еще от ее бабушки. Помнится, я любил на них наигрывать и базлать что-нибудь бравурное, ну, скажем, «Несокрушимая и легендарная, в боях познавшая радость побед». Неплохо получалось, сестры О, бывало, просто теряли дар речи и катались по полу в смеховой икоте.
Кажется, наша героиня все больше уходит в клавесинную музыку. Что-то напевает. Что ж тут удивительного? Ведь если верить журналищам типа «Vogue» или «Парад историй», она входит в моду именно как «певица судьбы».
Я угостил Бульонского хвостом омара под соусом «Гасконь», потом взял свой бокал и прошел в гостиную. Там было темно, только свет уличных фонарей разместился крупными пятнами по стенам. Наташкина музицирующая фигурка оказалась как раз в одном из этих пятен. Волосы ее теперь были взбиты вверх и колебались, как символ плодородия. Я сел к ней спиной и закурил сигару. Через открытую дверь в столовую я видел обоих вьетнамцев. Они по-прежнему стояли неподвижно, с застывшими улыбками идеального сервиса на устах. Но не в глазах. Почему они не убирают со стола? Ах да, там ведь остался еще один клиент. Как раз в этот момент дед Натан махнул рукой, как будто сделал первый в своей жизни мазок в стиле Сезанна. Один из вьетнамцев тут же налил ему вина. Второй склонился и задал какой-то вопрос. Дед захохотал и взял в руки вилку и нож. Теперь он приступал к своему обильному и оживленному ужину. То и дело он восклицал «C'est merveilleux!»[141] и спрашивал вьетнамцев, видели ли они портрет Хо Ши Мина его кисти. Слуги порхали вокруг и прислуживали ему с некоторым даже вдохновением.
Наташка что-то бормотала под переплеск старинных звуков. Было похоже на какую-то тему Леграна. Вдруг она взяла высокую ноту: «Не used to live near Place des Invalides…»[142]
Я отправился к себе наверх. Постоял немного в темноте своей обширной студии. Как все здесь мило глазу, какой уют! Плавают виртуальные вуалехвосты в экране компьютера и реальные вуалехвосты в аквариуме. Первые красивее, вторые теплее, если можно так сказать о рыбах. Мне ничего больше не нужно, кроме этой студии. За полукруглым окном приблизилась освещенная из столовой бахрома леса. Стеклянная часть крыши показывает направление на Юпитер. Пролетает рейсовый из Японии. Как жаль, что к старости не возникает кошачий глаз. С ним я бы постоянно сидел в темноте. Старый сыч Ваксино, сочинитель сучий, — вот звуковая фраза, снобы.
Зажег лампу под зеленым абажуром на столе. Как раз на вышесказанной фразе я прервался, когда они приехали. Теперь можно продолжать. Сталин был не дурак — писал свое «Языкознание», когда народы мира спали. Внизу бренчат клавесины: на этот раз барокко Брубека. Ну, плюхайся в кресло, теперь уже никто не прервет. Вместо этого я поворачиваюсь к дверям. Тихо босыми ногами входит Какаша. Останавливается, смотрит на меня, словно юная Ингрид Бергман на Хемфри Богарта. Медленно стягивает через голову свитер.
— Стас Аполлинариевич, я хочу, чтобы вы лучше поняли меня перед тем, как закончите драфт.
Она, конечно, без лифчика, как сейчас ходят все шлюхи из молодого бомонда. Зачем им лифт, они и так всегда на взводе. Высоко поднимая ножки в белых носках по колено, выходит из своих брюк. Подходит все ближе к моей твердыне, к письменному столу, на который я сейчас опираюсь задом, чтобы не закачаться.
— Какаша, разве ты не видишь, как я стар?
Она приостанавливается на расстоянии протянутой руки.
— А разве вы не знаете, что я люблю стариков? Если не вы, кто тогда меня к ним толкает?
Руки протягиваются. Внизу Дэйв Брубек переходит в Вивальди. Милый, нестерпимо любимый голосишко пробует лады. А здесь она шепчет мне с хрипотцой:
— Ну снимите же то, что осталось.
Теперь мои ладони скользят по ее коже вниз. К ним прилипает «то, что осталось». Опустившись с этим вниз, я беру в ладони обе ее пятки. Наверху она взвизгивает. Только не комкать ни единого мгновения. Ладони теперь идут вверх, ощущения на грани ожога. Как я и подозревал, она заряжена током от пяток до макушек. Сколько у нее макушек, у счастливицы-кесаренка? Старик окончательно выпрямляется. Она уже вся прильнула к нему, хоть и умудряется вести свой собственный, пианиссимо, процесс познания. Я губами ищу ее макушки. Их три — я так и знал!
Пока я ищу губами ее макушки, мы совершаем медлительный пируэт, и она садится на край стола. Вот сейчас напрашиваются мажорные взлеты нескольких скрипок, и мы слышим их, хотя снизу доносится только бренчание застоявшихся клавесин да девичий голосок выпевает раз за разом одну и ту же фразу: «Не used to live near Place des Invalides…» Оторвав от нее на минуту руки, но не разъединяясь ни на секунду, я сбрасываю свой кардиган и стаскиваю майку. Она запускает пальцы в мою седую проволоку на груди. От этой электрической волны я полностью теряю остатки своего достоинства, то есть возраст. Потом я шепчу ей в нос:
— Ты что, разлюбила Славку?
В ответ она шепчет мне в плечо:
— Наоборот. Неужели вы не понимаете? А еще инженер человеческих душ. Я люблю его все больше, а с вами — в сто раз больше!
— Ты непростая девушка, — улыбаюсь я. — Нет, не простая. —
Она смеется. Захватывает часть моего тела и плюет мне в ухо:
— Давайте теперь смотреть в зеркало, согласны?
Оказывается, она давно уже присмотрела зеркало в дальнем углу студии. Мы перебираемся на ковер, поближе к отражающей поверхности. Там видна усталая и от усталости сопят всем уже неотразимая молодая красавица и жилистый грустный старик, у которого даже подмышки пошли морщинами. Хочется спросить, что заставляет людей делать то, что мы с ней делаем? Пусть разойдутся в разные стороны: он к своему столу, где он смирит свои разнузданности и избежит соблазнов, она останется там, где она и есть, — у стареньких клавесин, чтобы допеть до конца песенку о каком-то романтическом герое, что жил возле площади Инвалидов.
Увы, отношения между автором и героиней заходят слишком глубоко и все еще углубляются. Их лица искажаются, проявляются оскалы. Любовный жар испаряется под напором конвульсий, обезьяньего рыка, слизистых излияний. Пусть это кончится поскорее, молят они, но это долго еще не кончается.
Наконец мы распались, и тут запахло дерьмом. Я уткнулся носом в валявшийся на полу ее свитер. Запах духов, кажется «Баленсиаги», вытеснил вонь. Когда я поднял голову, Наташа уже выходила из ванной. Подобрала трусишки, штаны, потянула из-под меня свой свитер, быстро оделась. Сказала со странной официальностью:
— Этого, будьте любезны, не описывайте.
Я умолчал о том, что это уже описано, и она с достоинством удалилась.
Вскоре и я был в порядке, как будто и не заголялся, как будто все это время просто сидел в своем старом кардигане, старой жопой в старом кресле за старым столом, на котором не осталось никаких следов от описанных прегрешений, кроме все того же Прозрачного, на этот раз в виде переливающейся виноградины.
Снизу доносилась песенка. Кажется, был уже готов первый куплет.
Не used to live near Place des Invalides,Though he always was valid.He wasn't as exotic as Mr. Dali,And in his morals he was solid.
Я сам когда-то жил возле площади Инвалидов, это было лет двадцать назад, одна студенточка по имени Кимберли повадилась «заходить с мороза». Наташке было тогда семь лет возле Нарвских ворот, и она, конечно, не могла знать об этом.
Часть десятая. Весна в конце века
(дневник сочинителя)
«Холодная весна. Ликующий щенок.Щегол поет в кустах, как скрипка Страдивари.Свистим и мы свой блюз, не раздувая щек,Лишь для самих себя, Армстронга староверы.Кончается наш век. Как дальний джамбо-джет,Он прибывает в порт, свистя четверкой сопел.Что загрустил, народ? Иль кончилась ужеДерзейшая из всех двухиксовых утопий?Печаль ползет, как смог, в комфортные дома.Осталась только дробь, потрачены все восемь.Исчерпан Голливуд, Чайковский и Дюма.Ну а щенки визжат от счастья первых весен.»
*Весна. Вирджиния. Колючками шурша,Бесстыжий лес осин затеивает вальсы.Поверит ли пропащая душа,Что можно жить без музыки Вивальди?Зеленый грузовик рассады приволок,А ветер гнул кусты в предательстве раскосом.Заснувший в темноте под свист небесных склок,Поселок поутру украсился нарциссом.Как короток твой век, нарцисс-самовлюблен!Слетает лепесток в апофеозе бури.Успеешь ли сказать о чувстве, воспален?О гибели сказать уже не хватит дури.
*КИНО XX