Ледолом - Рязанов Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вынимаю из тумбочки растрёпанный томище «Дон Кихота» с прекрасными рисунками Гюстава Доре, раскрываю наугад — с любого места эту книгу читать интересно, даже во второй, в третий раз.
Я не задаю себе вопрос, почему мне так полюбились Рыцарь печального образа и его весёлый и лукавый слуга, они мне просто нравятся. Особенно Дон Кихот. И мне почему-то представляется, что они близко знакомы с Тилем Уленшпигелем и его другом Ламме Гудзаком. Это одна компания. Только написали о них разные авторы — Сервантес и де Костер.
Вскоре, хотя и притих на кровати, положив перед собой большую пухлую книгу, мама справляется, почему не готовлю домашние задания.
Вынужден во всём признаться. Мама очень расстроена. Отец выслушивает её сетования и мои объяснения лёжа, недовольный, что его посмели потревожить, разбудить. Он явно не расположен усугубить испорченное мною настроение и поэтому спокойно объявляет:
— Завтра всыплю по первое число.
И поворачивается на другой бок.
У меня отлегло от сердца. Слава Богу (как говорит Герасимовна) — до завтра уйма времени. А там видно будет. Под курлыкающий храп папаши размышляю:
«А почему он «всыплет» мне по «первое число». Что это за число такое? Вывод напрашивался такой: он отстегает меня и за будущие ошибки, непредвиденные мною случайности. В общем, задаток. Непременно следует поступить так, чтобы ему не удалось расправиться со мной, выполнить свой зловещий посул. В его понимании побои сына, вероятно, чепуха, развлечение. Пусть он, бравый писарь, не нюхавший пороха, усвоит раз и навсегда — я ему не мальчик для битья! Сколько раз я уже повторял эти слова про себя, слабовольный. Но хватит! Всё! Решено. Ухожу из дому. Я давно понял, что семье в тягость. Куда только пойти? Некуда. Можно, конечно, к Альке Каримову. На их вшивую кровать. Но воровать придётся. Этого я не могу допустить. И попрошайничать, как Генка Сапожков, претит. Не могу. Единственный выход: взяться за работу. А мне всего пятнадцатый год. Не возьмут. А может быть, удастся? В общем, завтра видно будет…»
Принимаюсь опять за «Дон Кихота». Блаженство!
Правда, под отцовскую горячую руку всё же попался в тот же вечер. Он, вздремнув всласть, поднялся-таки с дивана и, проходя мимо, неожиданно ткнул меня в лоб костяшкой согнутого указательного пальца, пацаны называют такой удар «казанком», и вяло буркнул:
— Обалдуй…
Я стерпел, притаился на своей кровати. Теперь мы с братишкой спали раздельно — из-за тесноты. Смолчал, с тоскливой завистью наблюдая, как Стасик за столом, один, корпел над письменным упражнением по арифметике — он перешёл уже в третий класс (его приняли в школу на восьмом году, по новому порядку, не то, что до войны: обучение с девяти лет), и школьные дела у него шли успешно, ровно, без всяких приключений.
— Ваша, Ваша, Ваша! — шамкала в общем коридоре Герасимовна, клича несчастного кота.
Заглянула и к нам. Я трусливо умолчал о судьбе Черныша — убоялся немедленной отцовской «экзекуции» (это он ввёл в оборот ненавистное «дореволюционное» слово). Теперь я, к стыду своему, часто лгал, чтобы избежать унизительно-невыносимых отцовских побоев.
К открытию детской библиотеки я уже топтался на крылечке — единственный ранний посетитель. И в читальный зал вошёл первым.
День промелькнул, как единый миг, — в обществе головы профессора Доуэля.
Но всему, и наслаждениям, раньше, чем печалям, приходит конец. С сожалением это отметил, особенно первое, когда библиотекарь, устав меня ждать, погасила потолочные лампы.
Безысходная тоска охватила меня, словно с головой накрыла ватным удушливым одеялом. Час расправы, а точнее — расплаты за всё, что я вольно и невольно в последние дни натворил, неотвратимо надвигался. Я по-прежнему во власти жестокости.
Её приближение ощущал, как говорится, своей шкурой. Не «экзекуция» страшила, а отвращение к унижению меня как человека.
Чем явственнее сокращалось расстояние до дома, тем больше нарастало во мне нежелание войти в него. Никогда порог родного жилища не казался мне таким — почти непреодолимо высоким.
Отец, наверное, явился уже из школы, — уныло думал я. — И, как всегда, молчаливый, спокойный и внутренне злой, ждёт моего появления, положив змеёй свёрнутый ремень на подзеркальник. Мама, несомненно, стирает или готовит еду. Да и тщетно искать у неё защиту, ведь я — виновен, сам понимаю. А у неё такое жизненное привило: что заслужил — то получи сполна. И за хорошее, и за плохое. Виновного, считала она, необходимо наказать — так положено… И справедливо.
…Однажды я не выдержал и, чтобы избежать расправы, солгал отцу. Это меня на некоторое время спасло. Но одна ложь потянула за собой другую. Я настолько запутался в выдумках, что был уличён и нещадно отхлёстан, — теперь уже и за вранье, хотя мне и без того было тошно от каждого неправдивого своего слова. Вспоминая об обмане, я весь покрывался потом. Наверное, температура тела повышалась, потому что нестерпимо горели мочки ушей. Словно с твердой земли перешагнул на зыбкую кочку — ложь держала меня в постоянной неуверенности и нудном ожидании разоблачения. В общем, меня несло и кидало неведомо куда — хотя твёрдая земля находилась где-то рядом. Где? Её-то мне и предстоит отыскать, обретя.
Вспомнилась почему-то неудачная моя поездка на фронт с пропеллером к сбитому «ястребку» Героя Советского Союза Луценко, и, как заколдованный, я сел в трамвай, ехавший на железнодорожный вокзал. Там и пробыл остатки дня и весь следующий. Есть не хотелось. Со мной случалось подобное и раньше — сильное волнение отбивало аппетит напрочь на сутки, двое — только пил. Да и то лишь иногда утолял жажду, когда она давала себя чувствовать — когда во рту пересыхало.
На вокзале, днём и ночью набитом отъезжающими пассажирами и «транзитниками», а также всякого рода шпаной, разыскал расписание поездов, объявления об опозданиях и отменах рейсов, нашёл подходящий для меня — «Владивосток — Москва». Согласно расписанию состав должен был появиться в Челябе в шесть двадцать утра по московскому времени. Это меня вполне устраивало. Для объяснений с железнодорожной милицией, если они заинтересуются мною, придумал такую легенду: родители прибудут именно в этом поезде, а я их непременно должен встретить. Почему? Потому что отец — инвалид, участник войны, а мама больна. «Перекантовавшись»[264] все эти тяжкие часы — милиция почему-то не обратила на меня свой проницательный взор, — к открытию библиотеки я уже стоял у её дверей.
Быстро погрузившись в чудесный мир книги, очнулся, как всегда, от напоминания молоденькой библиотекарши, что рабочий день закончен.
Как не хотелось отрываться от раскрытых страниц! Однако пришлось.
Выйдя на зябкую улицу, меня всего передёрнуло. Восторг, не покидавший весь день над книгой, сменился унылостью неизвестности, и я решил попрощаться со Стасиком. Столько раз за многие годы незаслуженно обижал его, и сейчас это всё вспомнилось. Нельзя было исчезнуть, не повинившись, не сказав доброго слова, — ведь он мой единственный брат, и, несмотря ни на что, я люблю его — он хороший, справедливый, добрый, старательный парнишка. Ко всему прочему, Стасику судьба заменить меня дома. Случись что со мной, ему придётся помогать родителям в старости. Когда они станут совсем немощными. Тогда, наверное, все забудут обо мне и лишь для мамы я останусь всегдашним, вечным горем: родила и воспитывала сына, а он исчез. И мне стало невыносимо жаль её, настолько невыносимо, что заплакал. Плёлся, усталый, домой, и слёзы сами катились по щёкам на подбородок. Я их не утирал, а продолжал шаг за шагом приближаться к дому.
Только на углу улиц Труда и Свободы вынул носовой платок, утёр им лицо и сказал себе:
— Хватит нюнить, как малыш! Ты взрослый человек, тебя впереди ждёт самостоятельная жизнь, так будь же им, взрослым и самостоятельным.
Успокоившись, уже легко преодолел расстояние до здания народного суда, где когда-то жил Вовка Кудряшов, завернул в их двор, как-то тяжеловато перевалил через дощатый забор в том месте, где меня не могла бы узреть вездесущая тётя Таня, — в углу, возле нашего тамбура.
Когда вплотную подошёл к двери нашей квартиры, сердце у меня громко заколотилось, а в горле пересохло. Осилив волнение толкнул дверь. В комнате находился лишь Стасик.
— Ма в магазин ушла, отовариваться, во! — сообщил он, подняв голову от раскрытой тетради.
— А где отец?
— Нету. С работы не приходил ещё.
И тут остатки страха окончательно покинули меня. А почему, собственно, он бьёт меня? Потому что сильнее? Или чтобы угодить злой Крысовне? Если он — мой отец, значит, ему можно нещадно лупцевать меня? Нет, я не хочу, чтобы надо мной измывался даже он. Ни от кого не хочу терпеть побои, ни от кого — в который раз повтори я себе.