Мои печальные победы - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только тогда, когда ты по телефону сказал мне, что будешь писать сцену заключительного акта («феномен Ст. Куняева» или что-то вроде этого), я все понял…
Ну, по-своему, с точки зрения режиссуры современной политико— литературной «игры — борьбы», ты, может быть, и прав. Соблазнительно разыграть (подобно Кургиняну) такой спектакль, тем более, когда талантливые и возбужденные актеры лезут сами на сцену… От этого роль режиссера и самого театра только выигрывает… Но есть в этом плане и что-то похожее на невосполнимый проигрыш. Ты сказал мне по телефону, что я сделал ошибку, опубликовав ответ Т. М. Я так не считаю. Мне, публичному человеку, нужно было объясниться перед будущим, объяснить всем — какой тип человека она представляет. Я это сделал — и не жалею. Другого выхода у меня не было… В чем же ошибся ты? Ты разорвал не союзнические отношения со мной, не политические, не литературные. Я думаю, что они останутся. Мы взрослые люди. Ты разорвал нечто другое, более неуловимое, тонкое, эфирное, то, что складывалось у нас во время наших встреч в 1991 году, когда я часто бывал у тебя, а ты у меня на Цветном, то, что складывалось между нами в наших новогодних посиделках, что сплеталось во время поездки в Рогожку и Саровскую пустынь, что могло сложиться, когда я приглашал тебя на севера, на берега моей любимой Угрюм-реки… Словом, ты переступил через те истинно дружеские ниточки, паутинки, блесточки, которые нарастали поверх политических, литературных, партийных и прочих связей. Ты порвал то, что принадлежало или могло принадлежать лишь нам с тобой…
Я ведь человек сентиментальный. И после смерти Рубцова, Передреева, Портнягина, после измены Шкляревского долгие годы живу с пустотой в душе, в том месте, где у человека образуется чувство, которое потом диктует ему, как и где положить живот «за други своя». И потому я и воспринял так болезненно (словно личную катастрофу) публикацию Т. М. в «Молодой гвардии». Она ведь не только общественный счет мне предъявила — но растоптала с яростью все наше дружеское прошлое… Именно на это я не мог закрыть глаза. Ты, в сущности, ради своей постановки, дав до кульминации расширить эмоциональные границы пьесы (ради своего режиссерства), поступил качественно так же, как и она. Нарушил табу, разорвал и растоптал неизвестно откуда и почему возникшую между нами дружескую связь… А может быть, я все преувеличиваю, м. б., лишь с моей стороны было это чувство, а с твоей никогда не было, может быть, такое лишь казалось мне. Ну тогда я во всем виноват и придется мне попрощаться с очередной своей иллюзией.
Если же все это было — и ты сознательно пошел на такой разрыв, то тогда не я, а ты сделал ошибку. В результате которой мы с тобой оба многое потеряли.
И еще. Не надо деспотически упрекать меня (что ты сделал по телефону), что вот, мол, «народ гибнет, а вы с Глушковой выясняете отношения»… Это слишком грубо и недостойно твоего ума. В ответ я могу сказать, ну, допустим, такое: «народ гибнет, а вы, ребята, в ресторане «Кабанчик» жрете осетрину и запиваете шампанским» и т. д. …
Ну ладно, нет худа без добра, объяснился, написал — и легче мне стало. Не надо теперь, Саша, приглашать меня на вечера ни к белым, ни к красным, ни на Новый год; жаль мне, но, видимо, семгу мы с тобой на Мегре уже не половим… И над Личуткой-баннушкой уже не пошутим…
Разорвалась паутинка… Много ли ей надо? Эта материя слишком нематериальная… Посылаю тебе номер с чеченскими очерками, жду нового романа, наши литературно-общественные связи останутся прежними. А то, что я пишу — всего лишь невидимые миру слезы… Их больше не будет.
Станислав».
* * *На этом в нашей драме была поставлена точка. Но Глушкова оставалась верной себе. Незадолго до смерти в интервью, опубликованном в «Независимой газете», № 8 1998 г., она по-своему «отблагодарила» Александра Андреевича Проханова за все, сказав об «общественной преступности газеты «Завтра», о том, что, «в № 11 и 12 газеты «Завтра» продемонстрирована нерушимая «сплотка» всех беловых-распутиных-балашовых-личутиных-шафаревичей вокруг духовно криминализирующегося «патриотического «издания». А сам главный редактор и его заместитель — «Бондаренко и Проханов для русской культуры — то же, что Киселев и Миткова для российской государственности».
Ну что же, Александр Андреевич, поощрив Татьяну Михайловну, на другое и не мог рассчитывать. Она все-таки добилась своего и отравила мою дружбу если не с Вадимом Кожиновым, то с Александром Прохановым. Занавес закрылся. И мы с Татьяной Михайловной публично больше не вспоминали друг о друге.
Отпевали мы ее в январе 2001 года, в храме Большого Вознесенья… Народу было не очень много, но пришли все, кто так или иначе был связан в жизни с этой незаурядной женщиной, русской Кассандрой, неукротимой воительницей из той породы женщин, откуда вышла Марфа-посадница, Орлеанская Дева, Леди Макбет, Марина Цветаева…
Можно только пожалеть наши мятущиеся души, отразившие русскую трагедию, отравленные воздухом ненависти, розни и раскола.
Пожалеть и вспомнить: «Не судите — да не судимы будете»…
В такие времена Пушкин пишет письмо Чаадаеву, Белинский— Гоголю, Клюев отшатывается от Есенина, Гиппиус не подает руки Блоку…
Я часто вспоминаю ее слова, которые она время от времени повторяла:
— Волк, придумайте, кого бы нам еще победить!..
Ее печальные победы… Мои печальные победы… Победителей не судят… Горе побежденным. Да и победителям — тоже.
2004–2005 гг.
III
ЗАВЕЩАНИЕ РУССКОГО ГЕНИЯ[158]
Мне казалось, что я хорошо его знал. Чуть ли не пятнадцать лет встречался с ним в его квартире на Грузинской, в подмосковных поселках, где он с женой жил на чужих дачах до зимних холодов. Я по его просьбам привозил к нему своих друзей, мы беседовали, обедали, гуляли, чаевничали, а в другие времена писали друг другу письма или подолгу вели телефонные разговоры. Иногда я даже досадовал, что он звонит мне слишком часто, настойчиво приглашая к себе — а у меня дела, нет времени, я чего-то придумываю, отказываюсь, обещаю приехать через несколько дней… Боже мой! Не понимал я от непростительного моего легкомыслия, как ему бывало одиноко и как ему был нужен собеседник! Помню, как во время какого-то посещения концерта его музыки в консерватории я заглянул в антракте в артистическую — Свиридов, окруженный несколькими незнакомыми мне людьми и чем-то расстроенный, вдруг увидел меня и с детской непосредственностью, протянув руку, закричал: «Ну вы-то мне друг, надеюсь! Друг?! Вы же меня понимаете!» Вроде бы и понимал, но, как выяснилось в последние годы, все-таки «большое видится на расстоянье». Читаю-перечитываю книгу его дневниковых и календарных записей «Музыка как судьба» и осознаю, что при его жизни освоил лишь малую, вершинную, внешнюю часть великого русского материка, который называется «Георгий Васильевич Свиридов».
Книгу эту не советую читать робким душам. Она сомнет их, как стихия, разрушит живущие в них удобные представления о России, о ее знаменитых людях. Она, эта книга, внесет в их умы грозный хаос трагедии, сорвет с резьбы многие легковесные убеждения и мнения, особенно те, которые русский человек вырастил в себе не своей упорной волей к истине, а взял напрокат из лживых книг, расхожих телепроектов, умелых и фальшивых откровений, коими так богато нынешнее время, с его продажными кумирами, услужливыми посредниками и тщеславными лжепророками. С каким страстным презрением и брезгливой ненавистью пишет он об этих ловцах душ человеческих, о великих, а чаще всего малых инквизиторах последних времен!
Чтение книги Георгия Свиридова требует не просто сосредоточенности или умственной работы, но настоящего мужества, независимости взглядов на жизнь и подлинности чувств. Всегда ли он бывает прав? Не знаю! Но если даже ты. порой и не согласен с ним в оценках Сталина и Булгакова, Маяковского и Цветаевой, Эйнштейна и Эйзенштейна, то все равно так или иначе Свиридов убеждает тебя в своей правоте, если не как историк, то как человек светлых страстей, открытой души и предельной искренности.
О своих знаменитых современниках он говорит как человек, всей аскетической жизнью своей выстрадавший право на подведение итогов XX века. Он судит о них с высот Пушкина и Есенина, Мусоргского и Рахманинова, а коли так — то не только для Шостаковича с Прокофьевым, но и для Шнитке с Щедриным находится в его иерархии ценностей правильное место. Его убеждения зиждутся, как у Аввакума или Достоевского, на русской правде и евангельских истинах — и потому неподвластны законам исторической коррозии.
Российскому обывателю, человеку толпы, читать эту книгу — все равно что по минному полю идти. О таких слабых, живущих стадным инстинктом самосохранения, его любимый Есенин когда-то писал: