Из тупика - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и сволочь! — сказал Сыромятев и надвинул папаху. На берегу их ждал британский консул Тикстон.
— Они в столовой, — подсказал он. — Как раз обедают…
— Бего-о-м… арш! — скомандовал поручик Маклаков, и, когда колонна тронулась, Сыромятев припустил за нею…
Отряд охраны, подчиненный мурманскому чекисту Комлеву, взяли безоружным во время обеда. Построили, погнали. Сербский разъезд арестовал членов Кандалакшского Совета. Все поезда, идущие к югу, были задержаны, и десант легионеров погрузили в эшелон, который сразу двинулся в сторону Кеми…
Был вечерний час, и жемчужная ночь над морем разливалась далеко-далеко. В зыбком мареве безночья, с высоты Кемского берега, Сыромятев разглядел купола Соловецкой обители, утонувшей за горизонтом. Это теплый воздух поднял над горизонтом отображение древних башен и храмов… Мимо полковника погнали прикладами к стене собора членов Кемского Совета. Казнь совершали легионеры из маньчжуров и сербы, озлобленные на все на свете за то, что из Мурманска их не отпускали на родину…
Выкликнули первого:
— Каменев! — И тень человека выросла на фоне стены…
Очевидец свидетельствует: «Каменев мужественно встал на место, достал из кармана часы, посмотрел на время, наверное желая запечатлеть последнюю минуту своего земного существования, и, снявши с головы шляпу, поклонился присутствующим тут же товарищам из Совета и сказал: — Прощайте…»
— Вицуп! — И качнулась тень второго на фоне белой известки древнего собора…
Очевидец свидетельствует: «Участь была такова же, но с более тяжкими мучениями, так как после первого залпа он еще несколько раз подымался, пока окончательно не был пристрелен».
— Давай третьего, — велел Сыромятев. — Доктор, а вы проверьте еще раз…
Доктор прощупал пульс Вицупа, расстрелянного трижды.
— Да. Кажется, готов. Можно третьего…
Вицупа оттащили за ноги от стены и положили рядом с Каменевым.
Вызвали третьего:
— Малышев!
Сыромятев сказал:
— О черт! Сколько же ему?
Малышеву было всего девятнадцать лет, и он — заплакал.
Он тоже видел сейчас далеко-далеко — и ширь Белого моря, и жемчужную ночь, и паруса шхуны, мирно уходившей к монахам на Соловки…
Сыромятев резко повернулся и зашагал прочь.
Очевидец свидетельствует: «Малышев, жизнерадостный и горячий защитник трудового народа, закончил свою жизнь со словами на устах:
— Жил я хорошо. Спасибо судьбе! Все для народа, и пусть оно так… И жизнь свою за народ отдаю».
* * *Вместо Совета в Кеми воссоздали старую городскую думу. Когда один из думцев полез на крышу, чтобы сорвать с нее красный флаг, неожиданно вмешался британский консул Тикстон:
— Эй, на крыше! Что вы там делаете?
— Как что? Сами видите.
— Слезайте оттуда! — заорал на него Тикстон. — Это не ваше дело… Красный флаг должен висеть. Совдеп в Мурманске продолжает свою работу. А вам не все ли равно, под какою тряпкой сидеть в думе?..
Сыромятев вернулся к себе в вагон, присел за столик.
«Товарищ Спиридонов, — писал он, — сейчас легионерами в Кеми убито трое из местного Совета. Завтра будет расстрелян крановый машинист Соболь. Трупы я передаю населению. Приказа о расстреле чекистов (твоих и комлевских) на руках еще не имею. Разоружив, отпускаю их, вместе с семьями, пешком по шпалам. Если можешь, вышли навстречу им вагоны. Англичане, как видно, еще не решились окончательно рвать с Москвою и флагов здесь ваших не снимают, а Локкарт еще представляет Англию. Если же хочешь повидаться в последний раз, то давай где-нибудь на пустом разъезде встретимся. Со мною еще не кончено.
П-к С.».
В купе к полковнику вошел Торнхилл (тоже полковник) Теперь два полковника — русский и британский.
— Идет эшелон, — сказал Торнхилл обеспокоенно. — Кажется, это эшелон с частью отряда Спиридонова, и он уже близко, на подходе к Кеми, просит освободить пути… Вы разве не слышите?
Сыромятев прислушался к мощному реву локомотива, бегущего из окраинных тундр к Петрозаводску.
— Полковник, — сказал он Торнхиллу. — Я не хотел бы сейчас встречаться с этими людьми. Разоружите их своими силами.
…Среди арестованных Спиридонова не оказалось. Красноармейцев прогнали по шпалам мимо, и Сыромятев открыл окно.
— Эй, рыжий! — позвал он одного. — Передай товарищу Спиридонову. Башкой ответишь! Лично ему в руки! Больше никому!
Торнхилл вернулся в вагон:
— Женщины, жившие с большевиками, с разъезда ушли. Я не стал их удерживать: это дело личное. Теперь надо ждать реакции Москвы на наши действия… Может, выпьем, полковник?
Они выпили.
— В ближайшие дни, — ответил Сыромятев, разворачивая на коленях у себя газету с бутербродами, — все неясное определится. Или — или! Как вы думаете?
— Налейте еще, — попросил Торнхилл. — Я отвратительно чувствую себя в этих краях. Вот уже третий месяц не могу заснуть. Просыпаюсь среди ночи — прямо в глаза лупит солнце. Да еще какое солнце! Когда будет тьма?
— Скоро, — ответил Сыромятев. — Прошу, полковник.
— Благодарю, полковник.
И они — чокнулись.
* * *Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, — пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели.
Вернись, я все прощу — упреки, подозренья.
Мучительную боль невыплаканных слез,
Укор речей твоих, безумные мученья,
Позор и стыд твоих угроз…
Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: «В левом — браунинг, в правом — кольт».
— Погоди, — сказал ему Уилки. — Очень хорошая песня.
Мы так недавно так нелепо разошлись.
Но я был твой а ты была моею.
О, дай мне снова жизнь -
вернись!
Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану. Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона.
— А хорошо поет, верно? — спросил равнодушно.
— Мне нужно видеть консула Холла, — мрачно ответил Юрьев.
— Консул спит. Зачем тебе?
Юрьев шагнул на середину комнаты:
— Звегинцеву — дали? Басалаго — дали? А мне — кукиш?
Уилки ответил ему — совсем о другом:
— Мы очень много пьем здесь. Хорошо ли это, Юрьев?
Юрьев молчал.
— Я думаю, — продолжал Уилки, — что это, наверное, очень плохо… Кстати, ты хочешь выпить?
— Дай!
Уилки налил ему чистого виски, и Юрьев жадно выхлебал.
Широко взмахнув рукавом, вытер рот и заговорил:
— Ленин по всей стране объявил о том, что я поставлен вне закона. Завтра «Известия» уже разойдутся по всей России. А знаешь ли ты, Уилки, что значит быть «вне закона»? Это значит, что любой человек может убить меня, как собаку… Дайте же и мне охрану! — потребовал Юрьев.
Уилки закрыл глаза. Ему ли не знать, что это такое. Когда его последний раз объявили вне закона? Кажется, в Палестине. Да, там. И горячий песок пустыни скрипел на зубах, и арабы стреляли в него с высоких верблюжьих седел, и эта турчанка с маленькими трахомными глазами… Она-то и спасла его! Именно она! А когда он сунулся в свое консульство, то ему сказали там спокойно: «Консул спит».
— Консул спит, — сказал Уилки бесстрастно и жестко. Юрьев сцепил в зубах черешневый мундштук канадской трубки.
— Завтра, говорю я тебе, «Известия» разойдутся. Сейчас ночь, и я знаю: наборщики уже тискают обо мне приказ Ленина… Звегинцеву-то вы дали? Басалаго дали? А я — что? Хуже их?
Уилки опять посмотрел на карманы юрьевского пальто: «Нет, я, пожалуй, ошибся: кольт — в левом, браунинг — в правом». И снова молчал, думая… Турчанка с трахомными глазами завернула его тогда в душные верблюжьи кошмы… а консул спал, подлец!
— Консул спит, — повторил Уилки и снова выпил. — Он ужасно лягается, но разбудить его… можно! Пойдем, Юрьев…
Холл действительно спал. Его разбудили.
— Вот, — сказал Уилки, смеясь, — пришел представитель Советской власти и просит спасти его от Советской власти…
Консул даже не улыбнулся.
— Что же вы так, Юрьев? — спросил он. — Не побереглись. Уилки, я не возражаю: выделите для совдепа охрану.
— Спокойной ночи, сэр. Я очень благодарен вам, сэр!
Из коридора раздался сочный голос лейтенанта Уилки:
— Выпустить совдеп с охраной. Запечатать двери на ночь. Откинуть щиты в окнах. Пулеметы — к огню…
Глава четвертая
Ломкий валежник хрустел уже далеко.
— Нашли! — издали крикнул Безменов. — Товарищи, вот он…
Спиридонов стянул с головы фуражку. Ронек лежал глубоко под насыпью, и муравьи ползали по его лицу, тронутому нещадным тлением. Потрогав голову, перевязанную грязным бинтом, Иван Дмитриевич сказал:
— Прости, товарищ… Простишь ли? — И отошел, заплакав. Тело Ронека вынесли наверх, уложили между рельсами. Ох, эти рельсы! — стонут они, проклятые; приложись к ним ухом — и услышишь, как идут эшелоны карателей, как грохочет вдали бронепоезд врага, а вот и взлетели звонкие рельсы, искореженные взрывом, — это работа лахтарей…