Лев Толстой - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произведение было закончено. Увидено автором. В Ясной Поляне как будто настала тишина. Еще волнуется автор, ему кажется, что его не признают, он переоценивает Николая Страхова, потому что тот один из первых провозгласил произведение великим. Не Страхов и не критики – читатели решили признание романа; везде о романе говорили, везде его читали, он разошелся в двух изданиях с невиданной в то время быстротой, и через четыре года, в 1873 году, появилось третье издание, значительно переработанное.
Удача пришла в Ясную Поляну.
После великого боя не сразу узнают, кто оказался победителем. Но вот наступила тишина победы.
Софья Андреевна опять достраивала дом.
Толстой подобрел, смягчился, поверил в себя, стал еще самостоятельнее. Он помирился с братом и начал хлопоты об усыновлении трех детей Сергея Николаевича от М. Шишкиной, с которой Сергей наконец повенчался, к неудовольствию семьи Берсов.
Надо было устраивать судьбу подрастающих дочерей Марьи Николаевны, женщины милой, бескорыстной и взбалмошной, не очень ладящей с Софьей Андреевной. Дети эти жили пока что на птичьих правах: у Марьи Николаевны было четверо детей от двух мужей и очень небольшое имение. Племянниц Толстой прозвал Зефиротами. В слове этом есть что-то воздушное и нарушающее покой. Оно возникло случайно и не выдумано самим Толстым. Прозвище это произошло так: монахиня тульского монастыря, крестная мать Марьи Николаевны, как-то, приехав в Ясную Поляну, рассказала, что в газетах напечатано, будто прилетели в Америку не то птицы, не то люди. Поют они, и зовут их Зефироты. Зефиротов придумал и напечатал о них 1 апреля 1861 года в газете «Северная пчела» князь В. Одоевский, русский романтик.
Татьяна Берс тоже принадлежала к числу Зефиротов. Зефиротов своих Лев Николаевич и Софья Андреевна очень любили.
Толстой пишет в 1864 году, 9 августа: «Я заехал (в Пирогово, имение Сергея Николаевича. – В. Ш.), отобедал с горьким маслом и хотел ехать, как явился Сережа. Он совсем не знал, что мы тут, просто катался со всеми Зефиротами и заехал сюда».
Софья Андреевна говорила, однако, что Лев Николаевич звал Зефиротами не только детей Марьи Николаевны и Татьяну Андреевну, но и свою жену.
Зефироты оживили дом. Лев Николаевич смог каждой племяннице дать по десять тысяч: это были очень большие деньги, данные великодушным человеком, который перед этим считал десять рублей крупной суммой, а тысячу рублей – огромным займом.
До этого времени Лев Николаевич мог лишь мечтать о покупке имений. Его поместья увеличивались только долями наследств от умерших братьев. Правда, раз он прикупил рощу от казны и радовался тому, что соловьи теперь не казенные, а его, но это все было приобретение мелкое.
Во времена своей юности Толстой, проигравшись и разоряясь, продавал лес и продал дом на снос. Пришло время приобретения.
Впоследствии в неоконченной вещи «Записки сумасшедшего» Лев Николаевич вспомнил об этом времени с точностью и беспощадностью к себе.
«Меня очень занимало, как и должно быть, увеличение нашего состояния и желание увеличить его самым умным способом, лучше, чем другие… Мне хотелось купить так, чтобы доход или лес с имения покрыл бы покупку и я бы получил имение даром. Я искал такого дурака, который бы не знал толку, и раз мне показалось, что я нашел такого. Имение с большими лесами продавалось в Пензенской губернии».
Лев Николаевич тут как бы отчитывается сам перед собой и вскрывает все точно, страшно и обыденно: он рассказывает, как поехал со своим слугой, добродушным и веселым человеком. Поездка эта происходила в 1869 году. Об этой поездке есть письмо к Софье Андреевне. Из него видно, что уже тогда Толстой чувствовал себя раненым, хотя не знал глубины раны и причины беды.
Письмо начинается с расспросов: что случилось дома, – казалось, что дома несчастье. «Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело, но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал и никому не дай бог испытать».
На другой день тоска возобновилась.
Доскажем, как через много лет Лев Николаевич снова, уже глубже ее понимая, рассказал про эту тоску. Приехали в город, все спали, зазвучали колокольчики, лошадиный топот как-то особенно отражался от домов; дома были какие-то большие, белые; гостиница была белая, и все это было очень грустно. Сергей Арбузов бойко и весело вытащил из повозки что надо было; Лев Николаевич попал в «нумерок»: «Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно с гардинкой – красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами».
Толстой не мог спать. Он чувствовал, что от кого-то убегает, и не мог понять, отчего он убегает: «Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, никакое имение ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе».
Он спросил себя: «Что я тоскую, чего боюсь?
– Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут. – Мороз подрал меня по коже».
Толстой пытался стряхнуть с себя ужас. Смерть не должна быть близко, и он не думал, что сейчас умрет, он чувствовал свое право на жизнь и вместе с тем какую-то совершающуюся смерть.
Толстой пишет: «Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть».
Толстой стал думать: ничего невеселого не было, он думал о покупке, о жене, «…но все это стало ничто».
У него была тоска, такая тоска, как перед рвотой, но духовная тоска, он испытывал «…ужас красный, белый, квадратный».
Он пытался молиться.
На другой день как будто было и ничего. Поехал покупщик в имение – лес хороший, но смотрел он на этот лес, и комнаты в доме, и на новый блестящий, как подсвечник, медный самовар, как на чужое, как будто он какой-то урок исполняет, притворяясь, что хочет купить. Тоска начала повторяться, усиливаться, Толстой опять пытался молиться – это даже вошло в привычку, но не помогало. Он раз пошел на охоту, попал в крупный лес, шел на лыжах по глубокому снегу, пересекая прижатые снегом сучья, и вдруг почувствовал, что потерялся: «До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться – замерзнешь. Идти – силы ослабеют. Я покричал, все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес, не разберешь, где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше».