Магелланово Облако. Человек с Марса. Астронавты - Станислав Лем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сотрудников Гообара я обычно видел в его обществе и, наверное, поэтому считал их не особенно интересными людьми. Однажды вечером я убедился, что был не прав.
Я пришел в лабораторию историков, когда там еще никого не было. Уселся в кресло в одном из первых рядов. Большие лампы под сводом были погашены; зал заполнял серый, рассеянный свет, какой предвещает наступление пасмурного дня. Но тот сумрак — всего лишь одна фаза на переходе от темноты к ясному свету, а здесь, в холодном большом зале с темными картинами, едва различимыми на стенах, сумрак задержался; в остановившемся времени здесь длился вечный предрассветный час — уже не ночь, но еще и не день.
Размышляя об этом, я коротал время в ожидании товарищей.
Большая часть экипажа проводила теперь вечера в лабораториях. Люди обрабатывали материалы, полученные на планете красного карлика, и составляли планы следующих экспедиций в системе Центавра. Интерес к истории временно угас. Вот и сегодня вместо лекции Молетича стихийно завязался общий разговор. Тембхара рассмешил нас рассказом о том, как оставленные в лаборатории автоматы, принадлежавшие двум ученым противоположных взглядов, проспорили целую ночь, пока наконец один из них не убедил другого, и, когда хозяин утром пришел на работу, его автомат из верного союзника превратился в заядлого оппонента.
В какой-то момент Молетич предложил посмотреть произведения древних художников. Мы согласились. Свет в зале выключили, и на экранах во всем богатстве красок возникли полотна древних голландских и итальянских мастеров. Через час лампы вновь загорелись, и мы пошли к выходу, обмениваясь впечатлениями.
— Знаете, что больше всего поражает меня в этих картинах? — сказал Руделик. — Одиночество их создателей. Оно проявляется под разными масками: сухого, холодного равнодушия, презрения, сочувствия, а иногда вырывается горьким криком, как у Гойи…
— Некогда в искусстве можно было достичь ненавистью столько же, сколько и любовью, — заметил я. — Теперь уже нет.
— И не только в искусстве, — бросил Молетич.
— Но эти люди на картинах, — продолжал Руделик, — они смеются и плачут, как мы… Да, если бы я не был биологом, стал бы художником.
— А талант? — спросил кто-то.
— Ну, Тембхара помог бы мне своими автоматами, — сказал со смехом Руделик.
Мы пошли к дверям, только ассистент Гообара Жмур одиноко сидел в пустой аудитории, положив руки на спинку стоявшего впереди кресла и уставившись в серую плоскость экрана. В дверях мы остановились: не хотелось оставлять математика одного в полутемном зале. Вдруг он повернулся к нам и спросил:
— Ждете меня? Если не торопитесь, расскажу вам одну поучительную историю… Она связана с тем, что мы сегодня видели…
Мы вернулись. Он попросил еще больше убавить свет. Молетич выполнил его просьбу, и математик, лицо которого казалось серым пятном в полумраке, начал рассказывать.
Математические способности у него проявились уже в детстве. Получив образование, он приступил к самостоятельным научным исследованиям и вскоре опубликовал работы, принесшие ему известность. Он брался за самые сложные проблемы и темы, над которыми другие бились безуспешно долгие годы, и в несколько месяцев решал их. Он мог заниматься одновременно двумя и даже тремя проблемами. Наделенный огромной, острой, мгновенной интуицией, он начинал новую тему, привлекавшую его внимание, указывал направление, в котором надлежало идти, но едва вырисовывался первый контур решения, как оно переставало его интересовать, и Жмур предоставлял разработку проблемы автоматам. Все, за что он брался, казалось ему недостаточно трудным, не требующим больших усилий. Коллеги называли его «коллекционером твердых орешков» и обвиняли в чрезмерной самоуверенности. Задетые его высокомерием, они подсунули ему одну идею. Он поднял брошенную перчатку, признав, что эта задачка требует усилий.
До тех пор в его комнате не было ничего, кроме письменного стола, кресла, электромозга и подручных анализаторов. Единственным исключением в этой унылой обстановке был гиацинт, росший под окном в серебряном конусообразном горшке. Теперь комната Жмура засверкала красками. С трионовых экранов исчезли чертежи и математические формулы. В их холодной серебристой глубине стали появляться изумительные произведения искусства: фарфоровые блюда, на которых концентрические круги малиновых и золотых лепестков вращались — если к ним присмотреться — в разные стороны; хрусталь с гравированными прозрачными кострами, скачущими оленями и сомкнувшимися в поцелуе устами; древние шитые ткани с потрясающе яркими цветами, где серебряные тона чередовались то с кроваво-красными, то с огненно-желтыми, то с фиолетовыми; были здесь греческие вазы, грациозностью форм напоминавшие обнаженные бедра, и другие вазы — тяжелые, широко распахнутые, как бы алчущие темного вина, и фляги, разрисованные поющими петухами; доисторические амфоры с поверхностью, потемневшей и изъеденной ржавчиной, по окружности которой бежал хоровод белых теней.
Каждый такой предмет Жмур относил к определенному классу символов. Потом проделывал детальные исследования. На вспомогательных пультах возникали проекции и разрезы предметов, гиперболоиды, взаимопроникающие конусы, многогранники, политопы, торы, подвергнутые деформациям высшего порядка…
Вытравленные на металле, стекле, кристаллах шеренги фигур, склонявшихся подобно колосьям, превращались в кривые линии и однообразные ряды сложнейших чертежей, связанных цепями цифр.
Потом наступила очередь картин.
Извлеченные из мрака, появлялись на трионовых экранах высокие небеса Гоббемы; кипящие линии Гойи; комнаты Вермеера, наполненные невесомым воздухом; полные жизни нагие фигуры Тициана; порожденные золотистым полумраком, застывшие в полувздохе люди Рембрандта. Сидя целыми ночами у экранов, со взглядом, устремленным на гибкие фигуры ангелов и людей, на фыркающих, облитых пеной коней, Жмур исследовал оптическими аппаратами сочетания фигур, оси перспективы, золотистые пятна охры и чернь эбенового дерева, киноварь и индиго, сепию и кармин; плоскости, покрытые венецианской и индийской красками; он анализировал функции углов, сочетания света и тьмы, границы отбрасываемой тени. Но чем дальше он шел в этом направлении, тем большее сопротивление приходилось ему преодолевать. Каждая картина обладала не одним математическим скелетом, а бесконечным их множеством. Границы образов, соотношение пятен, пропорции человеческих тел, разъятых на части и проанализированных с помощью совершенного аналитического аппарата, упорно хранили свои тайны. Он ошибался, открывал в бесценных полотнах случайные и незначительные взаимозависимые соединения. А ему нужно было произвести математический анализ основных факторов, создающих красоту, выразить их одной емкой формулой, которая объясняла бы искусство, как гравитационная формула материи охватывает структуру всей Вселенной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});