Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гумилеву конца 1910-х годов «совсем не нравится» Гумилев конца 1900-х — студент Сорбонны, пытавшийся покорить своими стихами тогдашний литературный «русский Париж». Автора «Памяти» понять можно. О специфичности его облика и поведения в эти годы мы можем судить по сохранившемуся в архиве Брюсова испуганному письму З. Н. Гиппиус, написанному под свежим впечатлением от знакомства с Гумилевым: «О Валерий Яковлевич! Какая ведьма “сопряла” вас с ним? Да видели ли вы уже его? Мы прямо пали. […] Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции — старые, как шляпка вдовицы, едущей на Драгомиловское. Нюхает эфир (спохватился!) и говорит, что он один может изменить мир. “До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные”» (Валерий Брюсов. М., 1976. С. 691 (Лит. наследство.
Т. 85). Выделено автором). Заметим, что Зинаида Николаевна, которую друзья и близкие называли просто и нежно «белой дьяволицей», отнюдь не отличалась «узостью взглядов», в том числе, — и в области религиозной православной этики. Надо было очень постараться, чтобы задеть ее за живое. Юному Николаю Степановичу это удалось с избытком. «Ученик» символистов в некотором роде перещеголял учителей, с увлекающей непосредственностью прославляя всевозможные «дерзания» и демонстрируя личным примером неукротимую волю к существованию «по ту сторону добра и зла» (хотя к чести Гумилева следует сказать, что до подлинных отрицательных бездн он, к счастью, не дошел). В его поэзии 1906–1908 гг. всюду ощущается некий «надрыв», наглядно свидетельствующий о том, что в бунтарской, богемной декадентской среде, как российской, так и парижской, он явно ощущает себя неуютно. Все-таки «детские впечатления», о которых говорилось выше, были в нем очень сильны. Но все же если не он сам, то его герои этих лет настойчиво ищут неких «мистических откровений», обращаясь за ними к специфическим источникам, как то и запечатлелось в звучных строках:
Пять могучих коней мне дарил ЛюциферИ одно золотое с рубином кольцо,Я увидел бездонность подземных пещерИ роскошных долин молодое лицо.
Принесли мне вина — струевого огняФея гор и властительно-пурпурный Гном,Я увидел, что солнце зажглось для меня,Просияв, как рубин на кольце золотом.
И я понял восторг созидаемых дней,Расцветающий гимн мирового жреца,Я смеялся порывам могучих конейИ игре моего золотого кольца.
Это, конечно, не «Гавриилиада», но тоже не слабо!
«Понравиться» это Николаю Степановичу образца 1919–1920 гг., ввиду возможной встречи его лирического героя в Новом Иерусалиме со Христом, разумеется, не могло…
Впрочем, о подробностях этого своеобразного периода в жизни и творчестве Гумилева и о том, как он оценил свои декадентские «дерзания», — разговор еще впереди. Сейчас же мы обратим внимание, что, безусловно осуждая того, парижского, Гумилева 1906–1908 гг., автор «Памяти» не упоминает, как в первом случае, что грехи этого периода уже не сознаются им как нечто «свое» — напротив, картина несостоявгиегося «бога и царя» четко запечатлена в сознании, существенно дополняясь еще и строфой, опущенной в окончательном варианте:
Был влюблен, жег руки, чтоб волненьеУкротить, писал стихи тогда,Ведал солнца ночи вдохновенье,Дни окостенелого труда.
Покаяние за плоды «вдохновенья», вызванные «солнцем ночи», принесено — но, как полагает автор «Памяти», еще не достаточно.
Итак, свою «первую» душугерой «Памяти» уже «незнает», эта «кожа» действительно сброшена. «Вторую»— «знает», хотя и отрекается от нее, так что, если последовательно развертывать исходную метафору, «кожа», в общем, сброшена, но «лохмотья» ее не сдираются до сих пор. «Третья» же душа вызывает у него живейшую симпатию:
Я люблю избранника свободы,Мореплавателя и стрелка.Ах, ему так звонко пели водыИ завидовали облака.
Высока была его палатка,Мулы были резвы и сильны,Как вино, впивал он воздух сладкийБелому неведомой страны.
Это — Гумилев времени первого «большого» африканского путешествия 1909–1910 гг. и последующих за ним лет, Гумилев эпохи «Чужого неба», «Цеха Поэтов» и акмеизма, все время срывавшийся из стольного города Санкт-Петербурга, в ущерб учебе в университете и к неудовольствию жены, в знойные просторы Северо-Восточной Африки.
Его действительно есть за что любить.
Он нашел в себе мужество и силы порвать с декадентством, дойдя на рубеже 1907–1908 гг. до полного духовного банкротства, до суицидальной мании, и потом еще целый год мучительно выкарабкиваясь из-под обломков рухнувшего «лживого храма». В «Балладе» 1910 года, открывающей период «классического», «позднего» Гумилева, — неодолимая, прямо-таки физическая радость освобождения от прежнего декадентского морока:
Вот я нашел, и песнь моя легка,Как память о давно прошедшем бреде,Могучая взяла меня рука,Уже слетел к дрожащей АндромедеПерсей в кольчуге из горящей меди.Пускай вдали пылает лживый храм,Где я теням молился и словам,Привет тебе, о родина святая!Влюбленные, пытайте рок, и вам,Блеснет сиянье розового рая.
Ахматова, знавшая Гумилева с отрочества и ставшая весной 1910 года наконец его законной супругой, отмечала, вспоминая эти годы, благотворную метаморфозу в окружении мужа: «Здесь уже меньше было ресторанов, таких — “Альбертов”, больше заседаний “Цеха”… Менее снобистской была компания» (Лукницкая В. К. Материалы к биографии Н. С. Гумилева // Гумилев Н. С. Стихотворения и поэмы. Тбилиси, 1988. С. 49 (Век XX. Россия — Грузия: сплетение судеб). Создание акмеизма значило для Гумилева нечто большее, нежели основание очередной литературной группировки. Это был разрыв с безблагодатным, антихристианским творчеством, подлинный этап в духовном становлении поэта. К. В. Мочульский, друг Гумилева, участвовавший в дискуссиях вокруг нарождающегося акмеизма, так пояснял причины «антисимволистского бунта»: «Символизм считал мир своим представлением, а потому иметь Бога не был обязан. Акмеизм поверил, и все отношение к миру сразу изменилось. Есть Бог, значит, есть и “иерархия в мире явлений”, есть “самоценность” каждой вещи. Этика (христианская. — Ю. 3.) превращается в эстетику — и все: словарь, образы, синтаксис отражают эту радость обретения мира — не символа, а живой реальности» (Монульский К. В. Поэтика Гумилева // Звено (Париж). 1923. 18 июня; цит. по: Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 286–287).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});