Лес рубят - щепки летят - Александр Шеллер-Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зимний сезон между тем приходил к концу. В приюте все шло уже по-новому, и комитет окончательно решился ввести в уставе все нововведения, придуманные Катериной Александровной и Софьей Андреевной: образцовые прачечная и кухня, шитье модных нарядов, обучение парикмахерскому искусству, расширение курса наук — все это вошло теперь в законную силу. Только постройка церкви, начатая графиней Дарьей Федоровной, туго подвигалась к концу за недостатком средств. Сама графиня Дарья Федоровна давно была под опекой и в качестве сумасшедшей сидела в четырех стенах под надзором сиделки, получившей строжайшее предписание не допускать к больной никого.
В эту пору в доме Прилежаевых начали разыгрываться все чаще и чаще разные сцены довольно грустного свойства. Дорогой дядюшка Катерины Александровны, все еще находившийся без места и фигурировавший в качестве угнетенного судьбой и людьми старца играл немалую роль в семейных делах Прилежаевых. Лишившись места и значения, он, так сказать, потерял точку опоры, выбился из обычной колеи и совершенно не знал, как теперь веста, себя. Времени было много, дела было мало; старая привычка быть строгим и зорким осталась, а предметов для строгого и зоркого наблюдения, субъектов для строгого и зоркого распекания почти не осталось. Отсюда происходила ожесточенная скука и являлись приливы желчи. Попробован Данило Захарович придираться за каждую мелочь к детям, начал он усчитывать и пилить жену за каждый грош, стал носить при себе ключи от всех ящиков и комодов, напоминал поминутно чадам и домочадцам, что «он глава в доме», что «он их в смирительный дом упрятать может», что «они напрасно радовались, ожидая его ссылки», и прочее и прочее, все в том же роде. Это блажное состояние лишенного занятий чиновника было так сильно, что гнало из дому детей и совершенно «сокрушило» Павлу Абрамовну, превратившуюся в нечто вроде слезной урны и не осушавшую глаз с утра до вечера. Она не могла даже «отвести душу» с Карлом Карловичем, который не являлся в дом Боголюбовых, отчасти боясь свирепого хозяина дома, отчасти понимая, что с Павлы Абрамовны теперь нечего взять. Положение Павлы Абрамовны сделалось еще хуже, когда Даниле Захаровичу удалось примириться со своей теткой и перетащить старуху от «добрых людей» в свою квартиру, где тотчас же после ее переезда затеплились во всех углах лампады и ввелось постное кушанье по средам и пятницам. Тетушка помогала Даниле Захаровичу «пилить» его домочадцев и ежедневно распространялась о том, что «семью потому и бог забыл, что она его забыла».
Но самому Даниле Захаровичу легче от этого не делалось: он все-таки сознавал, что он теперь ни более, ни менее, как выкинутое из общественной машины колесо. Тяжелее всего было Данилу Захаровичу видеть, что машина все работает и работает, по-видимому, не нуждаясь в нем, не замечая его отсутствия. Сначала он еще ехидно подмигивал глазами, говоря: «посмотрим!» — и слабо надеялся в душе, что вот-вот машина остановится и рухнет без него. Но дни шли за днями, а машина работала по-прежнему; он всматривался в лица — все веселы, спокойны. Свищов при встрече похлопывает его по плечу и говорит: «Что, брат, на подножном корму прозябаешь! А вот мы работать должны, кипит все!» И какие истинно трагические минуты приходилось переживать в это время Данилу Захаровичу! Как-то шел он задумчиво по улице, глядит: его обгоняет мелкой трусцой с портфелем под мышкой один из его бывших подчиненных. Раскланялись:
— Прогуливаться изволите? — спросил чиновник.
— Да. Что нам больше делать! — вздохнул Данило Захарович. — Ну, а как там у вас все идет?
— Ничего-с, отлично! Работы только много, преобразования, знаете, идут…
— Преобразования! Ну-ка, расскажите, какие там такие у вас преобразования…
— Ивините, я спешу, Данило Захарович! Доклад несу. — Мы ведь люди служащие. Сами знаете, и при вас, бывало, опоздаешь на четверть часа, так косятся…
Чиновник раскланялся и поспешно пошел вперед.
Данило Захарович нахмурился. «Щенок, молокосос, а туда же: дела, дела!» — пробормотал он и растерянно оглянулся кругом, забыв, куда и зачем он шел.
Чем более накипала горечь на душе, чем яснее сознавал Данило Захарович свою ненужность, чем чаще убегали дети от его распеканий и чем покорнее становилась жена, тем скучнее становилось ему, тем сильнее тянуло его к расширению круга своих занятий, то есть распеканий и зоркого и строгого надзора.
Дворник, попавшийся ему на тротуаре с метлой, вызывал его замечание.
— Не вовремя, братец, не вовремя мести начал, — говорил Данило Захарович. — Это утром, утром до свету надо делать, когда народу нет. А ты когда вздумал? Ноги, что ли, добрым людям обломать хочешь? Полиция-то за вами не смотрит! Распустили всех. Обер-полицейместеру бы на вас жалобу подать!
Проходя мимо мясной лавки и почуяв не совсем хороший запах, Данило Захарович заходил в лавку.
— Чем это, любезный, у тебя пахнет? — обнюхивал он воздух.
— Говядиной-с, ваше превосходительство, — отвечал мясник.
— Знаю, братец, знаю, что не одеколоном, да только говядина-то у тебя какая? Протухлая? Ведь это протухлой воняет? Народ морить, что ли, хотите? А? В полиции-то еще не бывали?
— Зачем же-с нам в полиции бывать! — ухмылялся мясник.
— Э, да ты еще грубить, братец, вздумал! Нет, ты погоди!
— Что вам угодно-с, сударь? — хмуро спрашивал хозяин лавки, заслышав крупный разговор. — Покупать пришли, так и покупайте. А зто-с не ваше дело. У нас торговля-с, так нам некогда разговоры разводить со всяким.
— Со всяким! со всяким! Да ты взгляни, с кем ты говоришь! — свирепел Данило Захарович, показывая на свои ордена.
— Что смотреть-с! Известно, если бы хороший барин были, так не стали бы ходить лавки обнюхивать…
— Да я тебя, да я тебя! — сжимал кулаки Данило Захарович.
— Потише-с, потише-с! Тоже за бесчестие заплатите!
После подобной беседы Данилу Захаровичу становилось еще тошнее. Но долго-долго не мог он привыкнуть к своему положению. Обегчилось немного его сердце тогда, когда он нашел покорную рабу в лице Марии Дмитриевны и отыскал занятие в надзоре за делами семьи своих родных. Марья Дмитриевна сразу безоговорочно и покорно изъявила готовность сделаться подчиненной Данила Захаровича. Ни один канцелярский служитель не признавал в былые времена Данила Захаровича своим начальником с такой покорностью, как Марья Дмитриевна. Она выслушивала его наставления, она выносила его выговоры, она жаловалась и доносила ему. Он благоволил и относился к ней таким тоном, как будто обещал ей повышение и награду к празднику. Прежде всего он начал восставать против отношений Катерины Александровны и Александра Прохорова. Потом, выслушав жалобу Марьи Дмитриевны на то, что у Александра Прохорова раз в неделю собирается множество молодежи и «бунтует», то есть спорит и шумит до трех часов ночи, он объявил, что это «фармазоны», «волтерьянцы», «декабристы» и «петрашевцы», и объяснил, что всех их сошлют на каторгу, а Марью Дмитриевну поселят в отдаленных местах Сибири за пристанодержательство бунтовщиков и беспаспортных. Марья Дмитриевна струсила и «покаялась, как перед богом», что она действительно позволяет иногда ночевать у себя в доме то тому, то другому из знакомых Александра Прохорова и что, может быть, «это-то действительно и есть беспаспортные».
— Разбойники, сейчас видно, что разбойники! А то для чего же бы им и сходиться по ночам? — решил Данило Захарович и давал инструкции Марье Дмитриевне, как поступать.
Но покорность Марьи Дмитриевны была сильнее ее решительности, и потому бедная женщина только «обиняками» решалась замечать Александру Прохорову, что «он погубит себя». Когда же Александр Прохоров спрашивал: «да чем же я себя погублю?» — то Марья Дмитриевна приходила в смущение и только говорила: «да уж так, погубите!» Но страх за дочь и неприязнь к Александру Прохорову все росли и росли в этой слабой душе и в этом запуганном уме.
Катерина Александровна и Александр Прохоров, занятые своими планами и работами, все меньше и меньше придавали значения мелким семейным сценам и не обращали внимания на то, что они более и более расходятся с Марьей Дмитриевной. Этот внутренний разлад впервые дал себя сильно почувствовать на рождестве: Миша был взят на праздники домой. Этот маленький красавец и любимец матери и всех знавших его стал уже летом пробуждать опасения в уме Катерины Александровны и Александра Прохорова своими наклонностями. Он был капризен, любил, чтобы все слушались его, делал дерзости всем и за все и вообще сразу давал знать, что его избаловали за его красоту. Действительно он был прекрасен: редко можно было встретить более правильное лицо, более красивые формы. Но в этом лице было что-то заносчивое, в этих формах было что-то слишком женственное, кокетливое. Мальчуган заботился, чтобы на его платье не было лишней складки, чтобы ни один волосок не был растрепан на его голове. Вслушиваясь в его разговор, можно было сразу заметить сильную наклонность острить насчет ближнего и, главным образом, насчет внешности ближнего. Это остроумие вызывало смех и поощрения Марьи Дмитриевны, но в сущности оно было жалкое, пошлое: так острили юнкера, кадеты, армейские офицеры старого времени. Катерина Александровна и Александр Прохоров задумались не на шутку, когда Миша приехал на праздники и рассказал, что у него была одна «стычка» с гувернером.