Жизнь и судьба - Василий Семёнович Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Санитар посмотрел на голого офицера в ванне. Бах вспомнил: персонал в госпиталях имеет инструкцию доносить о настроениях раненых, а в словах лейтенанта было проявлено неверие в мощь вооруженных сил. Бах раздельно повторил:
– Да, санитар, чем это кончится, пока никто не знает.
Зачем он повторил эти опасные слова? Понять это мог лишь человек, живущий в тоталитарной империи.
Он повторил их от раздражения на то, что испугался, произнеся их в первый раз. Он повторил их и с защитной целью, – обмануть своей беспечностью предполагаемого доносчика.
Затем, для разрушения вредного впечатления о своей оппозиционности, он произнес:
– Такой силы, какую мы собрали здесь, вероятно, не было ни разу с начала войны. Поверьте мне, санитар.
Потом ему стало противно от этой иссушающей сложной игры, и он предался детской забаве: старался зажать в руке теплую мыльную воду – вода выстреливала то в борт ванны, то в лицо самому Баху.
– Принцип огнемета, – сказал он санитару.
Как он похудел! Он рассматривал свои голые руки, грудь и подумал о молодой русской женщине, которая два дня назад целовала его. Думал ли он, что в Сталинграде у него будет роман с русской женщиной. Правда, романом это трудно назвать. Случайная военная связь. Необычайная, фантастическая обстановка, они встречаются в подвале, он идет к ней среди развалин, освещенный вспышками взрывов. Такие встречи хорошо описать в книге. Вчера он должен был прийти к ней. Она, вероятно, решила, что он убит. После выздоровления он снова придет к ней. Интересно, кем будет занято его место. Природа не терпит пустоты…
Вскоре после ванны его отправили в рентгеновский кабинет, и врач-рентгенолог поставил Баха перед экраном рентгенаппарата.
– Жарко там, лейтенант?
– Русским жарче, чем нам, – ответил Бах, желая понравиться врачу и получить хороший диагноз, такой, при котором операция прошла бы легко и без боли.
Вошел врач-хирург. Оба артца заглядывали в нутро Баха и могли увидеть всю ту оппозиционную нечисть, которая за былые годы отызвестковалась в его грудной клетке.
Хирург схватил Баха за руку и стал вертеть ею, то приближая к экрану, то отдаляя от него. Его занимало осколочное ранение, а то, что к ране был прикреплен молодой человек с высшим образованием, являлось обстоятельством случайным.
Оба артца заговорили, перемешивая латинские слова с немецкими шутливыми ругательствами, и Бах понял, что дела его обстоят неплохо, – рука останется при нем.
– Подготовьте лейтенанта к операции, – сказал хирург, – а я посмотрю тут сложный случай – тяжелое черепное ранение.
Санитар снял с Баха халат, хирургическая сестра велела ему сесть на табурет.
– Черт, – сказал Бах, жалко улыбаясь и стыдясь своей наготы, – надо бы, фрейлен, согреть стул, прежде чем сажать на него голым задом участника Сталинградской битвы.
Она ответила ему без улыбки:
– У нас нет такой должности, больной, – и стала вынимать из стеклянного шкафчика инструменты, вид которых показался Баху ужасным.
Однако удаление осколка прошло легко и быстро. Бах даже обиделся на врача, – презрение к пустячной операции тот распространил на раненого.
Хирургическая сестра спросила Баха, нужно ли проводить его в палату.
– Я сам дойду, – ответил он.
– Вы у нас не засидитесь, – проговорила она успокоительным тоном.
– Прекрасно, – ответил он, – а то я уже начал скучать.
Она улыбнулась.
Сестра, видимо, представляла себе раненых по газетным корреспонденциям. В них писатели и журналисты сообщали о раненых, тайно бегущих из госпиталей в свои родные батальоны и роты; им непременно нужно было стрелять по противнику, без этого жизнь им была не в жизнь.
Может быть, журналисты и находили в госпиталях таких людей, но Бах испытал постыдное блаженство, когда лег в кровать, застеленную свежим бельем, съел тарелку рисовой кашки и, затянувшись сигаретой (в палате было строго запрещено курить), вступил в беседу с соседями.
Раненых в палате оказалось четверо, – трое были офицеры-фронтовики, а четвертый – чиновник с впалой грудью и вздутым животом, приехавший в командировку из тыла и попавший в районе Гумрака в автомобильную катастрофу. Когда он лежал на спине, сложив руки на животе, казалось, что худому дяде в шутку сунули под одеяло футбольный мяч.
Видимо, поэтому раненые и прозвали его «вратарем».
Вратарь, единственный из всех, охал по поводу того, что ранение вывело его из строя. Он говорил возвышенным тоном о родине, армии, долге, о том, что он гордится увечьем, полученным в Сталинграде.
Фронтовые офицеры, пролившие кровь за народ, относились к его патриотизму насмешливо.
Один из них, лежавший на животе вследствие ранения в зад, командир разведроты Крап, бледнолицый, губастый, с выпуклыми карими глазами, сказал ему:
– Вы, видимо, из тех вратарей, которые не прочь загнать мяч, а не только отбить его.
Разведчик был помешан на эротической почве, – говорил он главным образом о половых сношениях.
Вратарь, желая уколоть обидчика, спросил:
– Почему вы не загорели? Вам, вероятно, приходится работать в канцелярии?
Но Крап не работал в канцелярии.
– Я – ночная птица, – сказал он, – моя охота происходит ночью. С бабами, в отличие от вас, я сплю днем.
В палате ругали бюрократов, удирающих на автомобилях под вечер из Берлина на дачи; ругали интендантских вояк, получающих ордена быстрей фронтовиков, говорили о бедствиях семей фронтовиков, чьи дома разрушены бомбежками; ругали тыловых жеребцов, лезущих к женам армейцев; ругали фронтовые ларьки, где продают лишь одеколон и бритвенные лезвия.
Рядом с Бахом лежал лейтенант Герне. Баху показалось, что он происходит из дворян, но выяснилось, что Герне крестьянин, один из тех, кого выдвинул национал-социалистский переворот. Он служил заместителем начальника штаба полка и был ранен осколком ночной авиационной бомбы.
Когда Вратаря унесли на операцию, лежавший в углу простецкий человек, старший лейтенант Фрессер, сказал:
– В меня стреляют с тридцать девятого года, а я ни разу еще не кричал о моем патриотизме. Кормят, поят, одевают – я и воюю. Без философии.
Бах сказал:
– Нет, отчего же. В том, что фронтовики посмеялись над фальшью Вратаря, есть уже своя философия.
– Вот как! – сказал Герне. – Интересно, какая же это философия?
По недоброму выражению его глаз Бах привычно почувствовал в Герне человека, ненавидящего догитлеровскую интеллигенцию. Много пришлось Баху прочесть и выслушать слов о том, что старая интеллигенция тянется к американской плутократии, что в ней таятся симпатии к талмудизму и еврейской абстракции, к иудейскому стилю в живописи и литературе. Злоба охватила его. Теперь, когда он готов склониться перед грубой мощью новых людей, зачем смотреть на него с угрюмой, волчьей подозрительностью? Разве его не ели вши,