Том 3. Невинные рассказы. Сатиры в прозе - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да и старики-то, Семен Михайлыч, хороши!
— И мальчишки, и старики, и Барабошка, и весь мир заодно!
— Однако ж ведь вам недавно мундир переменили: по-видимому, это должно бы поощрить!
— Да, и переменили, и поощрили! Ну да, и переменили, и поощрили! Что ж, и поощрили!
— Как же это, однако?
— Вот видите, Николай Иваныч, я целый месяц об этом знаю… Вы понимаете, что у меня должно тут происходить? — Он указал на грудь. — Все это время я думал… все думал…
— И что же?
— Я просто пришел, к заключению, что все это не более как страшный сон!
— Тсс…
— Да, это страшный сон, потому что этого не может быть!
— Однако вы имеете письма?
— Имею действительно, но в то же время питаю уверенность… что мы возродимся!
— То есть как же это?.. Вы думаете, значит, что вам опять дадут новый мундир?
— Да нет, не то, не в мундире тут сила: дух времени не таков! Но что мы возродимся — это верно. Потому ненатурально! Опять-таки спрашиваю я вас, возможно ли существовать без системы?
— Нет, я положительно убежден, что без системы и одного дня пробыть невозможно.
— Ну, а какого же тут черта систему выдумаешь! Следовательно, мы возродимся: в мундирах ли, без мундиров ли, но мы возродимся — это верно! Конечно, сначала все это будет как будто под пеплом, а потом оно потеплится-потеплится, да и воспрянет настоящим манером!
— Да вы-то? вы-то? что с вами будет?
— Что обо мне говорить! Я… я могу найти для себя убежище в одном из новых учреждений, о котором пишет Малявка… Но это все равно! Главное все-таки в том, что мы возродимся!
Полковник был велик: я понял это и позавидовал ему. Мне думалось о том, как сладко и велико должно быть гражданское чувство, в силу которого человек забывает о себе, чтоб всем существом своим устремиться к одному предмету — любезному отечеству!
Мы расстались утешенные и облегченные. Всю дорогу я твердил себе:
— Мы возродимся, ибо без системы существовать нельзя!
IV
На бале
В бывалые времена, когда губернаторша желала повеселить себя и своих demoiselles[187], то просто говорила губернатору:
— Губернатор! что ж ты не прикажешь откупщику бал дать?
— Можно! — ответствовал обыкновенно губернатор и тотчас же посылал за откупщиком.
— Бал? — вопрошал губернатор.
— Можно-с, — ответствовал откупщик.
И дело устроивалось легко, просто и умилительно. Губернатор оставался доволен, что он дал возможность откупщику повеселиться; откупщик оставался доволен, что он хотя на несколько часов мог послужить в некотором смысле административным орудием для соединения общества.
Наш глуповский губернатор не дальнозорок (употребляю это слово не в обидном для этого сановника смысле, но просто желая выразить, что он близорук). Помещики знают это и говорят: «это ничего»; чиновники знают это и говорят: «это ничего»; наконец, местные либералы знают это и говорят: «это ничего». Для всех «ничего» — стало быть, очень хорошо.
С своей стороны скажу: это хорошо именно потому, что это «ничего». Горе тому граду, в котором «князь» юн, усерден по службе и не чужд разговоров о самоуправлении. «Князь» может забрать себе в голову, что он благонамереннейший и образованнейший человек, и черт знает чего наделает! Почнет купцов за бороды трясти, а помещикам реприманды делать, почнет женские гимназии устроять, почнет заботиться о распространении обществ трезвости… одним словом, учредит нечто вроде временного землетрясения.
Наш начальник края принадлежит к так называемой старой школе. Он управляет с прохладою, любит поесть, попить и поврать с барынями, о самоуправлении же не имеет никакого понятия. Зато чиновники боготворят его, зато помещики беспрестанно зовут его к себе откушать, зато откупщик устрояет в честь его обжорные торжества и говорит на них благодарственные спичи, в которых сравнивает его с Минервою; зато землетрясения ни временного, ни постоянного у нас нет и не бывало. Зато он приехал к нам на губернию худенький и мизерненький (словно кошка, у которой от голода шерсть вылезла), а в два года отъелся так, что сделался совершенной кубышечкой, и только последние моральные потрясения возвратили его к первоначальной худобе и мизерности.
На днях как-то губернаторша, по старой привычке, обратилась к мужу с обычным вопросом относительно устройства какого-либо увеселения.
— Губернатор! — сказала она, — ты забываешь, душа моя, что откупщик уж третий месяц ничего не делает!
— Мож… — отвечал было губернатор, но потом спохватился и, махнув рукою, прибавил очень решительно: — Нельзя!
— C’est inconcevable![188] — сказала губернаторша.
— Чего тут «inconcevable»! — запальчиво возразил губернатор, — ты знаешь ли, сударыня, что за нами с тобой нынче тысячи глаз наблюдают?
В это время маленький Володя (сынок их превосходительств) навел на maman свое зеркальце (на детском языке это называется «устроить зайчика»), и отражение света на минуту ослепило глаза ее. Губернаторша подумала, что это смотрят те самые тысячи глаз, о которых только что упомянул губернатор.
— Во всяком случае, хоть нам самим, да следует что-нибудь устроить! — сказала она, — ведь это невозможно! Aglaé и Cléopâtre (pauvres petites![189]) совсем никаких развлечений не имеют!
— Я сам об этом… да! надо положить конец этим распрям, надо соединить обе партии! — пробормотал губернатор, как бы обдумывая нечто грандиозное.
— Ну, вот и прекрасно! Кстати же мы так давно не доставляли никаких удовольствий обществу!
Слово «партия» не ново в провинции, но значение его на наших уже глазах совершенно изменилось. В прежние времена у нас обыкновенно свирепствовали две партии: старого предводителя дворянства и нового предводителя дворянства. Обе партии исключительно занимались тем, что объедали и опивали своих патронов и бушевали на выборах, кладя им шары направо, поднося им шары на блюде и вообще оказывая самые разнообразные знаки верноподданнической преданности. Тут борьба не имела никакого политического оттенка, тут дело шло единственно о том, кто кого перекормит. И, господи! что за обеды проистекали из этого благородного соревнования! Петр Петрович шесть недель спаивает с круга какого-то благорожденного теленка, холит и ублажает некоторую необычайную свинью; белые как снег поросята визжат и мятутся от желудочных болей, следствия неслыханного обжорства… Партия Петра Петровича притаила дыхание, взирая на эти приготовления, и заботится только о том, чтоб Иван Яковлевич как-нибудь не прознал об них и не успел отразить удар чем-нибудь в том же роде. Но Иван Яковлевич тоже не промах; с помощью преданных ему клевретов он зорко следит за своим противником, и в то время, как тот торжествует мысленно победу, он наносит ему удар в самое сердце, посылая в Москву за такою провизией, о которой мудрецам глуповеким и во сне не снилось.
— Фазанов! фазанов! фазанов! — кричит он восторженно и от нетерпения даже подпрыгивает.
И вот через какой-нибудь день после обеда у Петра Петровича, где гости до оглупения объедались неслыханными колбасами и чудодейственною телятиной, устраивается обед у Ивана Яковлевича, где гостям предлагают фазанов и тончайшее вино в бутылках с золотыми ярлыками… Чудное время! где ты?
Мы, предержащие власти, а также те из благоразумных людей, которые находили для себя выгодным равно уважать и Петра Петровича, и Ивана Яковлевича, — мы с одинаковым рвением ели и у того и у другого. Мы ели и радовались, что в отечестве нашем процветает гостеприимство, что в отечестве нашем откармливаются неслыханные свиньи и что это-не мешает фазанам населять отечественные леса. Души наши ничем не возмущались, ибо мы были сыты; сердца наши стучали в груди ровно, ибо мы были пьяны: понятно, какое благотворное влияние оказывало это обстоятельство на дела.
Увы! партии остались, но это партии, так сказать, голодные. Нынче не едят и не пьют, но разговаривают. Порою кажется, что мир должен потонуть в потоке словес, стонов и восклицаний. Завелись ретрограды, завелись либералы красные, либералы умеренные, завелись даже такие люди, которые соглашаются и с одними, и с другими, и с третьими и надеются пройти как-нибудь посередке (не потомки ли это доблестных мужей, которые во времена оны обедывали и у Петра Петровича, и у Ивана Яковлевича?). И странное дело! прежние люди партий, встречаясь в обществе, все-таки подавали друг другу руки и даже взаимно друг у друга обедывали; нынешние же не только взаимно не угощаются (и самим-то, видно, перекусить нечего!), но даже выказывают друг другу совершенное презрение, выражая оное шлепками, пощечинами и плеванием в глаза… Вот как ожесточилось человечество в какие-нибудь два года!