ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА - МИХАИЛ БЕРГ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За полчаса до отхода поезда на Гамбург мы стояли с вещами на указанной в расписании платформе вокзала «Zoo». Нам было известно, что поезда в Германии стоят не более минуты. Я уже отснял целую пленку красивой жизни: рекламы и витрины sex-shoр’а, стоящий на постаменте белый автомобиль «Honda» (в качестве выигрыша в лотерее-спринт: 2 марки – и автомобиль ваш, бери ключи и поезжай); двухэтажный автобус в прозрачном воздухе перекрестка, шурша шинами вывернувший из-за поворота дома, укрытого белоснежной кисеей – идет ремонт; рабочие в спецовках метут и моют дорожки скверика, блещущего чистотой – на заднем плане похожий на пряничный домик ватерклозет в кустах жасмина. А теперь с неменьшим удовольствим – груду окурков между шпалами и рельсами, прицеливаясь с края перрона. Затем снял дорожный киоск с выставленными на витрине десятками сортов пива, вин и крепких напитков, а также всевозможной снедью и прочими товарами, которых бы хватило на два универсама в Купчино. И для придания достоверности своему фоторепортажу навел объектив на панка, привалившегося к украшенной рекламами стенке киоска и сидящего прямо на асфальте. Панк был толстый и грязный парень с изумрудным и желтым в жирных волосах, которые клоунской шапкой, как крышка кастрюли, накрывали круглое курносое лицо, в рваных джинсах с незастегнутым зиппером, с мятой сумкой между ног, из которой он вынимал разноцветные резинки и сортировал их по кучкам. Не глядя на него прошел полицейский, панк не сплюнул, но, как Победоносцев в рассказе Суворина, спустил вниз слюну презрения – лицо было наполовину дебильное, наполовину славянское, но когда я навел на него свой «Pentax», предварительно жестом спрашивая разрешение, панк как-то зло махнул мне рукой, лишая права его запечатлеть. А я-то уже раскатал губу, представляя, как буду комментировать друзьям этот снимок. Если бы он не поднял глаза в тот момент, когда я навел на него объектив, я снял бы его и без разрешения, но тот был настороже и уже после запрета явно не выпускал меня из поля зрения, как бы предохраняя от желания сделать контрабандный снимок. Ну и Господь с тобой, разлагайся неведомый России.
Пробили какие-то вокзальные склянки, из туннеля вылетел серо-голубой поезд, подкатил, остановился. Места на наших билетах были не указаны, мы выбрали купе посвободнее, где уже ехала севшая, очевидно, на Фридрихштрассе пожилая дама. Купе были и для курящих, и для некурящих (мы выбрали для курящих), курить можно было и в коридорах, и в тамбуре, и в ресторане, и в маленьких барах, расположенных чуть ли не в каждом вагоне. Мы сели в вагон первого класса, где были купе с мягкими сиденьями на шесть человек, с огромными и удобными полками для вещей; все окна и в купе и в коридорах мягко открывались. Кстати, курить в Германии (при активной антиникотиновой пропаганде) можно было везде, где только это не запрещалось специальными предупреждениями: с сигаретой заходили в магазин, аптеку, кафе, видеотеку, кинотеатр.
Железнодорожные вагоны второго класса были устроены несколько иначе, они также делились стеклянной перегородкой на две части – для курящих и некурящих – и состояли из просторно расположенных мягких, типа самолетных, повернутых друг к другу попарно (посередине журнальный столик) или по-гусиному в затылок друг другу кресел. В пути по коридору непрерывно шныряли продавцы с тележками, предлагая все что хочешь: от обеда до легкого завтрака с соком, пивом, водой, вином и т. п. Кстати, достаточно вкусная, ничем не примечательная минеральная вода стоила почти столько же, сколько и пиво, зато дешевле самых дешевых, хотя тоже вкусных французских вин, но в поезде все стоило в два раза дороже, чем в магазине.
Поезд тронулся, мы ехали городом, по которому только что гуляли, узнавая и не узнавая те места, где несколько часов назад уже были: вот наш замечательный скверик, уставленный пушкинскими скамейками, вот водоворот зелени вокруг бесплатного сортира. Мелькали перекрестки, дома, испещренные рекламами и красочными рисунками во всю стену, дополненные самодельными надписями из спреев, такие же, как в Союзе, дорожные знаки (почему-то было приятно, что дорожные знаки и разметка у нас совпадают, хоть что-то человеческое нам не чуждо), и машины, машины, машины с перламутровым отливом окраски.
Но вот железнодорожный мост, как розовый куст, отороченный колючей проволокой, – и мы уже опять в Восточной Германии. Одна земля, люди, говорящие на одном языке, питаемом одной культурой, одной историй, – и такая разница во всем, что стоит, растет, живет на земле. Словно из одного мира, одного времени в другое, более старое, обветшалое, нищенское, убогое. «Бедные, бедные люди, – сказала моя жена, глядя в окно, – какая нелепость, поделили по живому. Это надо видеть!» Небо казалось ниже, солнце светило более тускло, поля были серые, дома бедные, люди несчастные, обделенные, скучные – так казалось глазу, наведенному на резкость объективом западного образца. Зрачок и радужная оболочка были распропагандированы увиденным и отдавали предпочтение капитализму, частной собственности и свободе. Провинциальные вывески, плохие дороги с советскими «жигулями», ощущение покинутости и богооставленности. Водокачка, две машины у шлагбаума, одна из которых русский «газик», называемый в народе «козел», сельская школа, дети, бегущие по полю вдоль канавы, трактор – я снимал, щелкая затвором, пока жена не сказала: «Кушать подано».
В России не принято есть и не приглашать к столу тех, кто видит, что ты ешь. Здесь я вообще не был уверен, что мы не нарушаем приличий, вынимая из полиэтиленового пакета заморенную курицу и обгладывая косточки, запиваемые пивом. По-русски – нехорошо, по-немецки – неизвестно как. Удивительное дело – только столкнувшись с чужими правилами жизни понимаешь, как много правил в твоей жизни, которые ты соблюдаешь, даже не замечая , считая их естественными, как воздух, и не задумываясь, чем они вызваны.
Продолжая тему стереотипов я вспомнил еще об одном моменте. В Германии не считается зазорным, неприличным писать прямо на улице. Не то чтобы это было принято и приседающих женщин или мочащихся мужчин можно найти на каждом углу, но примерно так же, как в России все извинят мамашу, расстегивающую штанишки своему ребенку около скамейки в парке или афиши у трамвайной остановки, так и здесь прохожий не сделает замечания и полицейский не остановит струю, если кто-то решит окропить дерево или даже угол дома. Мои русские приятели рассказывали мне в Гамбурге, как их это поначалу коробило: срабатывал рефлекс русской внешней стыдливости (многое можно делать, если никто не видит, и нельзя – если видит хоть кто-нибудь: типичная черта русской двойственности – одна система морали для внутреннего употребления, другая для общественного). Рассказывали курьезные происшествия: оживленная часть города, слегка подвыпивший мужчина поливает из своего брандспойта угол застекленной витрины магазина, мимо идет полицейский и старается не смотреть. А тому и дела нет, полицейский прошел туда, обратно, наконец не выдержал, тронул писающего гражданина за плечо и сказал: «Хоть бы за угол зашел». Тот с достоинством кивнул и ушел за угол.
Хотя фланирующей по улицам полиции в Германии я почти не видел, только ближе к ночи, когда мы с женой вечером гуляли по Мюнхену, на совершенно пустынных улицах иногда вырастали из тьмы служители порядка, а так полиция мчится куда-то на машинах с включенными мигалками и сиреной, проверяя злачные и опасные места.
В Гамбурге нас встречали. Это были мои знакомые еще по Ленинграду: она – немка, студентка университета, русистка, он – мой бывший сослуживец по котельной. Чисто «второкультурное» знакомство. Котельная застойного периода – место встреч самых разнообразных людей, ибо здесь люди пережидали трудную пору. Я попал в котельную не сразу, а под давлением обстоятельств: перед Олимпийскими играми в Москве меня вынудили уйти с должности музейного сотрудника, потом выкурили с библиотечной синекуры – и все за такие пустяки, как публикации на Западе и одна или две передачи по западному радио. В котельных в это время работали, с одной стороны, поэты и художники, находящиеся в оппозиции к режиму, а с другой – «деловые люди»: фарцовщики, валютчики, подпольные предприниматели, которым надо было иметь штамп в паспорте и запись в трудовой книжке, чтобы не привязывалась милиция и было время заниматься своими делами. Мой гамбургский приятель был в то время представителем «золотой» провинциальной молодежи. Сын директора крупного запорожского завода, он испытал крушение личных планов и приехал в Ленинград с одной только мыслью: уехать на Запад. Это были охотники за западными невестами. Они составляли целый слой веселых молодых людей, презирающих Советы и исповедующих одну цель в жизни, которую в большинстве своем достигали. В основном они подхватывали девиц-студенток из Европы, приезжающих за экзотическим опытом медвежьей русской жизни; наивные путешественницы тут же попадали в лапы ловких обольстителей, которые предлагали им, привыкшим к степенной, несколько сонной и правильной жизни в небольших или больших европейских городах, стиль жизни богемы, стиль, усвоенный фарцовщиками и студентами куда в большей степени, чем представителями натуральной богемы – молодыми, но нищими художниками и поэтами, работавшими в котельных и сторожами не только ради трудоустройства, но и ради заработка. Власть стиля действовала безошибочно – дневные и ночные тусовки, вольность манер и обращения, желчный, насмешливый скептицизм; в глазах староевропейских дурочек фарцовщики становились диссидентами, авантюристы самого мелкого пошиба – героями, неудавшиеся студенты – непризнанными гениями. Скоропалительная свадьба с ордой немецких либо финских родственников по высшему разряду, отъезд на родину невесты, а затем стремительный развод, после чего муж, в котором разочаровалась молодая жена, продолжал жить либо на пособие щедрого капиталистического государства, либо на алименты бывшей жены. Пособие (или «социал») было достаточным, чтобы снять приличную квартиру (правда, не в центре), сытно есть, пить, покупать вещи и работать «по-черному», то есть без оформления (при оформлении на работу «социал» не выплачивался), если хотелось дополнительно заработать. Для советских шалопаев, привыкших плевать на общественное мнение, это был рай, единственным недостатком которого было то обстоятельство, что общественное мнение презирало людей, не желающих работать, к тому же обманывающих государство. Советский человек асоциален, его асоциальность есть следствие недоверия к государству, всегда его обманывавшему. Но западный человек так же принципиально социален – он подчиняется законам не по принуждению, а будучи убежденным в их правоте. Русская (а затем и советская) история и культура сформировали из некоторых наших соотечественников уникальный тип антиобщественного человека, который по большому счету не верит никому и ничему, в то время как западная цивилизация шлифовала характер индивидуума, правилом жизни которого было: я уважаю окружающих, потому что уважаю себя и хочу, чтобы меня уважали другие. С этим неразрешимым противоречием приходилось сталкиваться тем великовозрастным лоботрясам, которые рассеялись по Европе, увозя с собой советские стереотипы, препятствующие приятию западной жизни по существу. И как раньше они твердили: «Ебаный Союз!», так теперь ругали «ебаный Запад».