Владимир Набоков: американские годы - Брайан Бойд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой вывод нам следует сделать из этой явной переклички двух вроде бы не связанных между собой сцен?
Сразу за сценой убийства Гумберт обдуманно помещает незабываемый, знаменитый эпизод на горной дороге, над долиной, наполненной звуками играющих детей. «Стоя на высоком скате, я не мог наслушаться этой музыкальной вибрации, этих вспышек отдельных возгласов на фоне ровного рокотания, и тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадежный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса ее нет в этом хоре». Гумберт делает этот эпизод последним в романе. Даже проницательный читатель, подобный Альфреду Аппелю, может воспринять этот миг прозрения Гумберта как его «нравственный апофеоз»16, окончательное прояснение морального видения, которое почти искупает содеянное Гумбертом. Разумеется, Гумберта действительно охватывает здесь глубокое, искреннее сожаление, пусть даже и с некоторым запозданием, но это лишь часть куда более сложного целого. В этой сцене он отчетливо противопоставляет себя только что убитому Куильти, хотя то, о чем он рассказывает, произошло не в тот миг, но тремя годами раньше, когда Куильти отнял у него Лолиту. Какая разница, скажете вы? Подумайте. Два года Гумберт совершенно ясно сознавал, что лишает Лолиту свободы, губит ее детство и душу, и все же продолжал держать ее в своей власти. Пока удавалось получать от нее эротическое наслаждение, он оставался глухим к нравственному значению такового. И лишь после ее исчезновения, после того, как он лишился возможности трижды в день использовать ее в качестве отдушины для своей похоти, он, глядя в долину, дозволяет нравственному чувству овладеть им.
Весьма избирательное прозрение. Гумберт помещает этот эпизод в конец романа, желая показать, что и он способен на бескорыстие, и его риторическая стратегия представляется убедительной немалому числу хороших читателей. Набоков относится к ней иначе и, предоставляя Гумберту полную свободу в обращении с пером и бумагой, находит способ вписать собственное суждение в то, что написано Гумбертом. Выстраивая скрытые параллели между кульминационными сценами двух частей романа, он показывает, что в обеих присутствует одно и то же романтическое чувство деспотической власти желания, одна и та же главенствующая надо всем погоня за удовлетворением собственных стремлений, пусть даже ценою чужой жизни.
Глядя на мирную долину, Гумберт уже ощущает позыв к мести, столь же неодолимый, как прежняя его тяга к Лолите. До, во время и после своего «нравственного апофеоза» на склоне горы он целых три года остается полностью поглощенным желанием вкусить «нестерпимую отраду», убив человека, который отнял у него Лолиту. Попав под воздействие этого маячащего вдали сладостного удовлетворения, он обращается в такого же впавшего в намеренную слепоту маньяка, каким был прежде. В погоне за Лолитой, приведшей их в «Привал Зачарованных Охотников», Гумберт так же забывает о том, что она существует и вне его «нужд», как забывает об этом в отношении Куильти, исступленно преследуя его до самого «замка ужаса». Гумберт показывает, как легко позволить нравственному прозрению обратиться в искреннее раскаяние после того, что человек уже совершил, и как трудно обуздать себя еще до того, как ты растоптал другого человека. Через всю «Лолиту» проходит мысль о том, что различие между видимым нами в лежащем впереди времени и тем, что мы видим, оборачиваясь назад, является в конечном итоге различием нравственным.
ГЛАВА 12
«Лолита» в печать, «Пнин» на бумагу: Корнель, 1953–1955
I
Во вторую неделю декабря 1953 года Набоков отвез в Нью-Йорк выправленную рукопись книги, которую он называл бомбой замедленного действия. Впрочем, он не ожидал, что действие окажется столь замедленным: потребовалось почти что два года, чтобы напечатать «Лолиту», и затем прошло еще три, прежде чем прогремел взрыв на всю Америку.
После записи на Би-Би-Си передачи об искусстве перевода Набоков отправился ужинать с Паскалем Ковичи из «Вайкинга» и за ужином отдал ему рукопись. Месяц спустя, уже в Итаке, он узнал издательский приговор: книга блестящая, но ее издателю грозит штраф или тюрьма. Набоков не задумываясь послал книгу в «Саймон и Шустер»1.
Условия крайне выгодного договора с «Нью-Йоркером» обязывали Набокова показывать им все свои работы, прежде чем предлагать их другим издательствам. Поэтому, строго говоря, ему полагалось представить «Лолиту» в «Нью-Йоркер», хотя он и знал, что там никогда не напечатают даже отрывка из этого романа. Прежде чем отдать рукопись Кэтрин Уайт, он взял с нее обещание не показывать рукопись никому, кроме мужа, Э.Б. Уайта. А если придется давать роман посторонним людям, можно ли не раскрывать имени автора? Набоков даже не хотел отправлять манускрипт по почте: если Кэтрин Уайт сочтет нужным прочесть «Лолиту», он сам привезет рукопись в Нью-Йорк. Переслав ей письмо Ковичи, в котором оценивался риск, сопряженный с публикацией, он еще раз спросил, хочет ли она читать этот роман. И еще: можно ли опубликовать книгу анонимно? Нет, отвечала Кэтрин Уайт, по ее опыту, рано или поздно имя автора все равно становится известно2.
Как ни странно, именно в то время, когда Набоков делал все, чтобы «Лолита» не повредила репутации Корнеля, он оказался вовлечен в цензурный скандал, разразившийся прямо в университете. Ректор Корнеля Дин Мэлот настаивал на исключении юного Рональда Сукеника (впоследствии ставшего известным писателем-авангардистом) за публикацию рассказа «Зов индейской любви» в новом университетском литературном журнале «Корнель райтер», в котором Сукеник был редактором отдела беллетристики. По словам Сукеника, темой рассказа было «подавление полового инстинкта подростков в вялые пятидесятые годы», а самым грубым использованным в нем выражением — всего-навсего «птичье дерьмо». Сам Набоков тщательно избегал «непристойных» выражений, даже в «Лолите», но в одном рассказе у него проскользнула фраза «яркие собачьи нечистоты», которую «Нью-Йоркер» попросил убрать. В 1954 году Набокову пришлось заменить блестящую последнюю строку стихотворения «На перевод „Евгения Онегина“» «В помете голубином твой памятник» на обыденное «Отбрасывает тень твой памятник». Приученный к этому своим воспитанием, он осуждал сквернословие, но еще сильней ненавидел цензуру и поэтому активно участвовал в проводимой отделением литературоведения кампании по оправданию Сукеника и второго редактора[90]3.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});