Том 7. Мы и они - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман озаглавлен «На весах жизни» и напечатан в 9-м сборнике «Земля» (Моск. К-во.) Кстати об этом 9-м сборнике. «Земля» – единственный у нас теперь хороший альманах. Он дает имена, – книги его почти всегда интересны. Не погоня ли, однако, за именами украсила девятый сборник позорным пятном – рассказом Арцыбашева «Сильнее смерти»? Я ничего не понимаю в этом инциденте и отказываюсь его объяснить. Факт же тот, что «Сильнее смерти» (оригинальное заглавие, чуточку не «Fort comme la mort»[66]) дословное повторение рассказа, очень известного, Вилье де Лиль Адана. Сюжет тот же, место и время действия – те же, детали – до моргания левым глазом – те же. Размер рассказа приблизительно тот же. Разница: где у Вилье страшно – там у родного нашего Вилье – грубо и смешновато и риторично; где у одного Вилье тонко – у нашего лубок. Г. Измайлов в «Русском Слове» пытался объяснить «странность» этого «совпадения», плел что-то о «бессознательном сохранении в памяти писателя слышанного анекдота», а потом – что «les beaux esprits se rencontrent»[67], – но ведь это же курам на смех такие объяснения. Мне сердечно жаль обезображенного Вилье, и не надо никаких объяснений. Пусть только составители «Земли» будут в грядущем аккуратнее и не так слепо доверяют «именам».
Возвращаюсь к роману г. Винниченка.
Помимо «дурного взгляда» в романе есть еще и дурной вкус. Какая-то «немодность» во всем этом произведении. Боже меня сохрани требовать непременно «модности», но когда сам автор ее от себя требует, изъявляет на нее претензии, то поневоле досадуешь, замечая третьегодняшние словечки, поза-поза-прошлогодняшние фактики, типики, настроеньица; зачем выдавать их за текущий момент? Как ни «отстали» эмигранты, все же не предаются они с упоением (теперь!) доморощенному декадентству, не видят расслаблен-но-«сизых» снов, как непостижимый Шурка, не преклоняются перед великолепными ницшеанцами первого выпуска, вроде Фомы; а девицы эс-ерки и эс-дечки, в общем, не склонны превращаться в девиц легкого поведения, и Аннет совсем не типична. Что эмигранты голодны, несчастны, растеряны, беспомощны в громадном большинстве, что они не могут подойти к чужой жизни, варятся в собственном соку, томятся тоской по родине, одиноко умирают, – обо всем этом мы знаем и без г. Винниченка; истории же, которые он нам рассказывает, и лица, которые в них действуют, больше напоминают Москву конца XIX столетия, нежели современный эмигрантский Париж. Очень возможно, что г. Вииниченко брал кое-что с натуры; это нисколько не меняет моего мнения о романе как о произведении художественно фальшивом; художественность достигается, между прочим, умением «выбирать», «отбирать» нужное от ненужного, интересное от неинтересного и нехарактерного. А тот соус, который подал нам г. Винничеико, совершенно не замечателен и сделан из каких то несвежих эмигрантов.
Г. Винниченко не лишен таланта. У него была вещь более удачная – «Честность с собой». Неуклюжее заглавие звучит, вероятно, иначе по-украински. Автор пишет по-украински, но кое-что и по-русски, я думаю; если переводить, то, верно, сам. Потому что язык у него – отличный язык современных беллетристов. Есть грубоватость и пятна, – у многих они есть. Это с внешней стороны. А с внутренней, как в больших вещах, так и в рассказах, писатель неизменно грешит – порой еле уловимо вот этой «немодностыо», которой так много в его последнем романе: то черствым ницшеанством, то засохшей декадентщиной, то скисшей революцией. Если г. Виииичеико молод, многое в нем еще утрясется, перебродит, выяснится. И дай Бог, потому что писательские способности у него положительно недурные. Есть любовь к сюжету, вдумчивость и хороший рисунок.
Девятнадцатый альманах «Знания», если не считать повести Горького (одной из самых обрывчатых и «никчемных») да несуществующих стихов Черемиова (ох, какие стихи!) – сплошь занят громадным «Губернатором» Сургучева. В этом «Губернаторе» чего-чего только нет: и революция, и физиология, и неисчерпаемые озера психологии, сюжета же почти не имеется. Весь он в том, что губернатор собрался умирать, умирал-умирал (на 260-ти страницах) – и умер. Психология малоинтересна и какая-то вязкая. Сургучев по стилю выравнивается, подходит к Шмелеву, с которым и в других отношениях имеет много общего. Воспитанников «Знания» всегда узнать можно, где бы их ни встретил, хоть в «Вестнике Европы».
Говорили много, – я вспомнил по поводу «Вестника Европы», – о недавней повести Тимковского, там напечатанной. Я никогда не был поклонником этого писателя; он мне казался очень неярким, тягучим, будничным с ног до головы, но не по-чеховски будничным, а как-то починов-ничьи. Однако должен сказать, что повесть его «В дворянской берлоге» не лишена интереса. Говорю не о чисто художественном интересе; с этой стороны повесть, хотя и лучше других написана, далека от «совершенства»: как, например, мелодраматичен и антихудожественен конец, сумасшествие девушки. Лирико-мистические длинноты со старыми портретами тоже слабы. Но характер девушки-помещицы взят ярко, картина дворянского разрушения, как видит ее интеллигентка (учительница-компаньонка молодой помещицы), нарисована живо, убедительно и местами очень ярко. Вот со стороны бытовой главным образом повесть и любопытна. О вырождении дворянства, о дикости помещиков и разрушении старых усадеб вечно пишет Ал. Толстой. Я не хочу сравнивать этих двух писателей, Тимковского и Толстого. Яркий, художественный талант последнего неоспорим, а Тимковский просто себе средний беллетрист. Однако с бытовой-то стороны Тимковский убедительнее, и я рад был, читая повесть, что мне не мешают видеть дело непрерывные фейерверки художественной фантазии А. Толстого. «Творческие» полеты Тимковского, правда, возбуждали большую досаду; но их сравнительно мало.
Мне хотелось, в заключение, сказать несколько слов о только что вышедшей книжке рассказов П. Соловьевой «Тайная правда». Но об этой скромной, такой не «модернистской» и такой, в известном смысле, значительной книге стоит, пожалуй, поговорить особо, что я и сделаю в следующий раз.
P. S. В последнем номере «Современного Мира» г. Кранихфельд находит, что я отнесся слишком мягко к г. Розанову, к его «Уединенному», и бранит меня за это с большим возмущением. А я написал, что общество должно исключить г. Розанова из числа своих членов. Этого г. Кранихфельду не довольно? Какую же меру пресечения он предложил бы для Розанова?
«Иринушка» и Ф. Сологуб*
В последнем альманахе «Шиповника» напечатана пьеса Ф. Сологуба «Заложники жизни». Шестого ноября она шла в первый раз на сцене Александрийского театра. Постановка и сама пьеса вызвали множество газетных статей, суждений, осуждений и хвалений. Ни в каком романе, ни о какой повести не говорили бы столько, не так заметили бы книгу; а тут, благодаря наглядности, все-таки восприняли кое-что.
С этой стороны сцена – большая помощь художнику. Есть другие стороны; я их еще коснусь. Но раньше хочу поговорить о Сологубе и его пьесе с иной точки зрения, помимо театра определить объективную ценность «Заложников жизни», неизменную, независимую от успеха или неуспеха пьесы среди публики и читателей. Серьезного литературного суда я до сих пор не встретил ни в одной из газетных статей, ни в отрицательной, ни в хвалебной.
Чтобы судить художественное произведение, мы должны прежде всего подойти к самому художнику. Понять, – как бы принять, – его желания, видеть его горизонты; только тогда и будет видно, чего достиг и чего не достиг автор, изменил он себе или не изменил, как чисто и далеко сумел провести свою линию, свою собственную. В этом и весь суд.
Мне нетрудно в данном случае подойти к художнику: Сологуба я знаю давно, его горизонты близки всем нам, писателям его поколения и его уклона. Так близки, что с полным правом мы можем, – для людей уклона иного, течения иного, – объединиться с Сологубом в одно «мы». Если и есть разногласия внутри этого круга, то лежат они слишком глубоко и почти вне областей литературных.
Чего же достиг Ф. Сологуб в «Заложниках жизни»? На которой ступени его собственной, сологубовской, лестницы стоят эти «Заложники»? Изменил художник самому себе или нет?
Не изменил, конечно. Он из тех, кто, и пожелав, все-таки себе не изменит. Но скажу прямо: пьеса не стоит на одной из высших ступеней, которых уже достигало мудрое и крепкое творчество Сологуба. Нет стали, нет неумолимой логики, нет цельности, отталкивающей нерешительного: или бери, или оставь.
Сплетение действительности и сказки, противоположение жизни легким мечтаниям желанным – вот вечная тема Сологуба; она – тема и «Заложников». Но как часто в драме путаются нити в узлы, рвется узор, делается сплетение смешением! Красота мечты падает до красивости, страшная, великая тяжесть жизни унижается карикатурой. Порою кажется, что художник был не свободен от соблазна доброй, любовной, по коварной мысли: сделать свое произведение более доступным, понятным, не лишить части и тех, кто питается еще «жидкой пищей»; демократизировать самое пока аристократичное. Оттого ли, что соблазн этот не ко времени, или отчего другого, но художник, соблазнившись, купил достижения малые слишком дорогой ценой.