Лондон. Биография - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К числу качеств лондонской толпы принадлежали раздражительность и склонность к неожиданной перемене настроения: от искры, высеченной в ее толще, пламя вспыхивало очень быстро. Однажды, когда, вопреки ожиданиям, правонарушитель не был выведен к позорному столбу на площади Севен-Дайалс, толпа пришла в ярость, которая обратилась главным образом на проезжающие наемные экипажи; их забрасывали грязью и экскрементами, а возниц заставляли кричать: «Ура!» Во время одного острого выборного парламентского заседания «за несколько минут все деревянные подпорки, все скамьи, стулья и прочее были полностью уничтожены». Ярость толпы была случайной и спорадической, в равной мере свирепой и радостной. Один немец, побывав на Ладгейт-хилле, писал: «Теперь я знаю, что такое английская толпа». В 1770 году, в момент освобождения из тюрьмы Уилкса, великого лондонского политика, он ехал в экипаже и увидел «полунагих мужчин и женщин, детей, трубочистов, лудильщиков, арапов, литераторов, торговок рыбой и элегантных дам; каждый был опьянен прихотью своей и переполнен дикой радостью, все кричали и смеялись».
Словно сама городская несвобода провоцировала внезапные дикие и разнузданные вспышки; ограничения, накладываемые меркантильной культурой, которая тяжко давила на многих людей из толпы, убыстряли переход ярости в радость и обратно. Кроме того, человеческая масса была втиснута в очень тесное пространство, что рождало странные лихорадки и всплески возбуждения. Вот почему инстинктивная боязнь толпы была в такой же мере, как с ее склонностью к насилию, связана с ее предрасположенностью к болезням. Страх перед прикосновением, перед заразным дыханием Лондона, передающимся через его горожан, восходит ко временам эпидемических лихорадок и чумных поветрий, когда, по словам Дефо, «ладони их заражали вещи, которых касались, особенно если ладони эти были потны и теплы, а они, надо сказать, были очень потливы».
Гнев свой орава может обратить и на себя самое – точнее, на кого-то из своей толщи. В «Молль Флендерс» Дефо стоило раздаться крику «Держи вора!», как тут же «все бросились туда и паренек был отдан на растерзание улицы. Мне нет надобности описывать, какое это зверство…»[86] Здесь присутствует элемент внезапного ужаса, взору вдруг является некий водоворот озверения. В «Жизни и смерти Джона Лэма» Левы Голдстейна, опубликованной в «Гилдхоллских этюдах по лондонской истории», рассказывается о последних днях известного астролога и мистика в середине июня 1628 года. Узнав Лэма в театре «Форчун», некие юнцы дождались его снаружи «и последовали за ним, когда он вышел». К ним присоединились еще многие, и Лэм подрядил для охраны группу проходивших мимо матросов. Он прошел по Ред-Кросс-стрит, свернул налево на Фор-стрит, затем опять налево на Мур-лейн, к таверне «Подкова» – а толпа преследователей тем временем все росла. Он пообедал в таверне, в то время как матросы «держали толпу на расстоянии», но когда он вышел на улицу и, миновав ворота Мургейт, оказался в черте города, толпа вновь подступила к нему с криками: «Колдун!» и «Дьявол!» Положение стало очень опасным. Быстро пройдя по Коулмен-стрит к Лотбери, он укрылся в верхней комнате таверны «Ветряная мельница» на углу Олд-Джури. Оттеснив его телохранителей, распаленные горожане взяли под наблюдение оба выхода из таверны. Он попытался ускользнуть, выйдя в другой одежде, но его узнали; он укрылся в ближнем доме, принадлежавшем юристу, и тот послал за четырьмя констеблями уорда. «Но ярость людей возросла настолько… что, хоть его и сопровождали эти должностные лица, он был повален на землю», забросан камнями и избит палками; он потерял дар речи, и его принесли в долговую тюрьму Полтри, где на следующий день он скончался. По этому подробному описанию видно, как действовала типичная лондонская толпа.
Если бы кто-нибудь захотел найти в Лондоне некую «общественную жизнь», то «все иностранцы» единодушно сказали бы, что он ищет «цветы в песчаной пустыне». В Лондоне XVIII века не было ни общества, ни общественной жизни – были лишь толпы, разнообразные и резко очерченные. Толпы женщин, которые громили публичные дома или нечестно торговавшие лавки; толпы горожан, собиравшиеся по крику «Держи! Лови!»; толпы жителей прихода, атаковавших местную долговую тюрьму; толпы зевак, глазевших на пожар; толпы нищих; и самые зловещие из всех – толпы недовольных рабочих или безработных. Видный лондонский историк Стивен Инвуд в своей «Истории Лондона» заметил, что волнения «могли быть одной из форм „коллективного торга“ между рабочими и работодателями». В 1710 году бурно бунтовали вязальщики, и за этим последовали десятилетия беспорядков и непокорства в таких бедных районах, как Уайтчепел и Шордич.
Волновались ткачи шелковых материй, возчики угля, шляпники, шлифовщики стекла и многие другие, кого надвигавшаяся индустриализация и рост цен на продовольствие приводили во все большее отчаяние. К примеру, привозной индийский ситец угрожал разорением ткачам Спитлфилдс, и однажды, напав на некую женщину, толпа «насильно сорвала, срезала, стащила с нее платье и нижнюю юбку, осыпала ее ругательствами и угрозами и оставила обнаженной на пустыре». Лондон направлял сгущенную энергию горожан в кривое русло своих переулков и улиц, отчего она становилась еще более яростной и отчаянной.
Вот почему сам ход городской жизни мог выглядеть как движение внутри толпы. Порой эта толпа индифферентна и банальна – один из аспектов «великой столицы», где имеется «громадная неспешная публика, которая по-прежнему готова собраться и глазеть на всякую новинку». Однако по временам быстрота и беспорядочность ее движения решают все, как в стихотворении Грея, где на городских улицах толпа, «волнуясь, с другом разлучает нас». Это определяющий образ, ярко запечатленный в «Молль Флендерс» Дефо: «Я покинула ее посреди толпы, сказавши ей словно бы второпях: „Милая леди Бетти, берегите вашу сестричку“. И толпа, толкая, унесла меня от нее». Безличная толпа отделяет друга от друга и любимого от любимой; тех, кто всего нам дороже, волнующееся людское море уносит в неизвестном направлении. Иной раз, однако, растворенность в человеческой массе несет с собой утешение. «Поэтому я вернусь в город, – писал Аддисон в „Спектейторе“ в июле 1711 года, – …и как можно быстрее вновь погружусь в толпу, чтобы оказаться в одиночестве». Толпа, таким образом, не только рождает скрытность и тревогу, но и способствует уединению.
XIX век унаследовал все эти особенности, однако в громадной «духовке», или исполинском «наросте», которым сделался Лондон, толпа становилась все более безличной. Энгельс, этот великий обозреватель Лондона имперской эпохи, писал: «…эта обособленность каждого, этот ограниченный эгоизм… нигде эти черты не выступают так обнаженно и нагло, так самоуверенно, как здесь, в сутолоке большого города». Он имел в виду не только столпотворение на улицах, по которым безразличная людская масса текла в предписанных направлениях, но и общую перенаселенность столицы; от многолюдья в ней буквально яблоку стало негде упасть. Энгельс писал еще: «Уже в самой уличной толкотне есть что-то отвратительное, что-то противное природе человека… сотни тысяч, представители всех классов и всех сословий, толпящиеся на улицах…». Он отмечает также, что «идущий по тротуару должен держаться правой стороны, чтобы встречные толпы не задерживались; и при этом никому и в голову не приходит удостоить остальных хотя бы взглядом». Лондонская толпа XIX века была новым явлением в человеческой истории, и неудивительно, что на нее обратили внимание многие поборники политических реформ и переустройства общества. В изображении Энгельса, к примеру, она предстает неким механизмом, имитирующим финансовые и промышленные процессы в городе, некой почти бесчеловечной силой. Ленин, чтобы получше вглядеться в движения и свойства этого странного существа, ездил на империале омнибуса; он приметил «компании обрюзгших люмпен-пролетариев в замызганной одежде, среди которых непременно виднеется какая-нибудь пьяная бабенка с чернотой под глазом, в рваном и волочащемся бархатном платье, тоже черном… Тротуары были запружены толпами рабочих и работниц, которые, шумя, покупали всякую всячину и на месте утоляли голод». Здесь лондонская толпа предстает неким неистовым воплощением энергии и аппетита, существом, чью темную жизненную силу символизируют чернота под глазом у пьяной женщины и ее черное платье.
Когда Достоевский заблудился среди лондонских толп, «впечатление того, что я видел, мучило меня дня три после этого… Эти миллионы людей, оставленные и прогнанные с пиру людского, толкаясь и давя друг друга в подземной тьме, в которую они брошены своими старшими братьями, ощупью стучатся хоть в какие-нибудь ворота… Толпа не умещается на тротуарах и заливает всю улицу… В этой ужасной толпе толкается и пьяный бродяга, сюда же заходит и титулованный богач. Слышны ругательства, ссоры, зазыванье…». В городе, который сам был и ругательством, и ссорой, и зазываньем, он почувствовал весь хаос коллективного опыта. Это исполинское месиво безымянных и неразличимых особей, это великое стечение неведомых душ воплощало как энергию города, так и его бессмысленность. Оно также было знаком нескончаемого забвения, присущего городскому бытию. «Дети у них, чуть-чуть подросши, зачастую идут на улицу, сливаются с толпой и под конец не возвращаются к родителям». Иными словами, их постигает конечная участь городских жителей – стать частью толпы.