Каменные скрижали - Войцех Жукровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Век бы это слышать, до самого последнего дня, — пролепетала она, прижавшись к нему мокрой пылающей щекой.
Сквозь сетки в окнах роились расплывчатые огоньки на стенах соседних вилл, на душу легла томительная печаль, словно креп распростерло над домовинками сельского кладбища в день, когда ставят свечи, поминая умерших.
— Завтра едем, — отогнал он невеселые мысли. Маргит припала к нему, потерлась щекой, довольно мурлыча, как девчонка, у которой нет слов, чтобы выразить радость и благодарность ври виде нежданного подарка.
Они лежали на белом мелком песке всего на расстоянии вытянутой руки друг от друга, в нескольких метрах от их ног взмученные волны угасали на выглаженном, укатанном краю словно бы огромной чаши, оплетенной венком пряно пахнущей зелени. Океан неспешно вздымался, клонился и рушился, выталкивая воду на берег. На горизонте почти неподвижно маячили паруса лавирующих лодок, желтые и красноватые треугольники, опрокинутые вершинами к сероватой глади. Впрочем, трудно было назвать лодками эти несколько кое-как скрепленных с одного конца бревен, с другого конца раскрытых веером, сквозь который свободно сливалась пенящаяся морская вода. Этих лодок с берега не было видно, у края небосвода медленно рыскали туда-сюда темные против солнца треугольники латаных парусов, похожие на сорвавшиеся, воздушные змеи.
Лежа щекой на песке, Иштван не сводил глаз со строгого профиля Маргит, полускрытого распущенными волосами, зелень ее прищуренных глаз переливалась от счастья. Губы слегка раскрылись в свободном дыхании, едва прикрытые небольшие груди лукаво манили из-под мокрого купальника.
Исчезли, невесть куда канули тесные переулки Старого Дели, слепо напирающие толпы, лавина тел, сквозь которую приходилось протискиваться, чтобы пройти, удушающий смрад сточных канав, мочи, щепы, гниющей плодовой кожуры, благовоний, чад горящего жира в жертвенных светильниках и кухонного пальмового масла, который въедался в волосы, которым неистребимо пропитывалась одежда.
Здесь, на просторном пляже, предоставленные самим себе, покинутые для радости, ненужные всему свету, они были одни, отдыхали; не прислушиваясь даже к стону волн, все рушащихся и рушащихся, все волокущих и волокущих гравий и розовые ракушки. Над ними гулял влажный бриз, умерял полуденный зной. Воздух над песчаным простором, по которому не прошлись ничьи стопы, был весь в зеленых мигающих прожилках, а листья гнутых пальм сонно покачивались, с перебором шевеля кожистой бахромой.
— Не спи, — царапнула Маргит кончиками пальцев его бок, облепленный шелковистым рассыпчатым песком.
— А я и не сплю, я думаю, — отозвался он, потягиваясь. — Не забыла, что послезавтра Рождество?
— Дни считаешь? Запоминаешь, сколько прошло?
— Зачем? Как ни считай, все мало будет. А про Рождество знаю потому, что нынче от дирекции гостиницы письмо пришло, просят заранее выбрать меню праздничного обеда.
— Боятся, что Дэниэл что-нибудь переврет, а зря, он толковый парнишка, — похвалила Маргит слугу, которого им назначили вместе с домиком.
— Полное меню приложено, достаточно подчеркнуть.
— А почему без меня? Надо было посоветоваться.
— Это тебе будет сюрприз.
— Уж наверняка заказал какую-нибудь гадость, как тогда в китайском ресторане. Когда шеф-повар растолковал, из чего это приготовлено, у меня к горлу подкатило.
— А ела да нахваливала. Пока не знала, говорила, что вкусно. Я заказал «дары моря».
— А индюшку с каштанами и финиками?
— Она еще гуляет на воле, от нас требуется только заказать шесть порций. Они тут вникли и высчитали: цыпленок — две порции, утка — четыре, индюшка — двенадцать. Кроме нас, только две старушки-англичанки. Удивительная пустота. Я-то думал, будет нашествие.
— По другим женщинам соскучился? Меня тебе уже мало? Она зачерпнула пригоршню белого песка и следила, как он течет сквозь пальцы.
— Не болтай ерунды.
— Я рада, что ты немного отдохнул, одиночество нам было полезно.
— Безлюдье здесь ненадолго, пока Суэц перекрыт, но к Новому году наедет, на пляже будет не протолкаться.
— Ни в ком не нуждаюсь, — буркнула она. — Мне и так хорошо, — она забавлялась тем, что насыпала песчаный курганчик у него на груди. — Люблю море. От него таким покоем веет.
— Насмерть устал за рулем, а все же в первую ночь заснуть не мог, так волны шумели, — тихо сказал он. — Море шумит на все голоса, то манит, то разговоры говорит, то ворчит. Мне даже почудилось, что в темноте оно выползает на берег, растекается по дюнам, затопляет пляж и норовит взять нас в кольцо. В темноте шум моря кажется сильней.
— Ты вскакивал, я слышала, как ты бродил по веранде. Но мне было глаз не открыть.
— Я смотрел, как оно светится, суша была черная, а волны фосфоресцировали, как будто кишели утонувшими звездами. Я трусил, как мальчишка, что прилив нас смоет вместе с домиком.
— А я моря не боюсь, — гордо выпятила она губу. — Люблю, когда оно меня несет.
— Ты слишком далеко заплываешь. Зовешь тебя, зовешь, а ты делаешь вид, что не слышишь.
— Ты же рядом плывешь, — глянула она ему в темные глаза. — И, кажется, так и плыли бы, плыли без конца. И не уговорить себя повернуть назад. И туда плывется легче, а обратно — намного трудней.
— Я видел карту в управлении порта, здесь в бухте прибрежные течения, ты об этом не забывай… Может унести чёрт-те куда.
— Но ты же меня одну не оставишь, — положила она ему ладонь на грудь. — А с тобой мне нигде не страшно.
— Что за дурацкие мысли, — встряхнулся он. — От них добра не жди.
Море зарокотало громче, накат толстыми языками слизывал гладкий прибрежный песок.
— А по ночам тут неспокойно, — продолжила она, поглощенная игрой с чистым, как сахар, песком. — Позавчера за кем-то гнались и кричали, нынче ночью стрельба была.
— Я у Дэниэла спрашивал, он говорит, полиция контрабандистам засады устраивает… Ты только глянь на эти пустые домики, ничуть не удивлюсь, если там прячут золото или опиум. Тут сразу глубина, катером можно к самому берегу подойти. А эти их лодки-плоты любую мель переползут.
— Фантазер ты, — почтительно сказала она. — Целый роман готов придумать. Стоит кому-то пробежать по берегу или ракетой побаловаться. А может, это маневры?
— Они тут насчет перебежчиков балуются, возят беженцев из Пакистана, мне нынче Дэниэл сказал, ты еще спала.
— Бегут… От себя не убежишь. Свобода внутри нас. Надо упорно и смело самому вырываться из ошейника, который на нас силком напялили, — повернулась она к нему, он почувствовал, как ее облепленная песком ладонь уперлась ему в бедро.
— Никто ничего не напяливал, если не считать принуждением место рождения, язык и судьбу, которую должно делить с другими. Остальные долги мы приняли добровольно; и ты хорошо знаешь, что они часть нас самих.
— Примитивные кровные узы, — набычилась она.
— Нет. Я говорю о глубочайшей общности с миром в том виде, как застаешь его, родившись, какой мы обязаны преображать, изменять.
Издалека доносилась дрожащая трель свистульки. У подножия дюны, среди наклонных кокосовых пальм, темнел торс факира, наигрывающего свою песню. Чудилось, что он без головы, настолько его светлый тюрбан сливался по цвету с песком, натекавшим из-под нависших лохм сожженного солнцем дерна.
— Легче менять мир, чем себя, — грустно пробормотала она. — Мир, мир! А что такое мир, если не игра в песочек? Сам видишь, что после таких игр остается. Имел возможность убедиться.
— А ты? Мне-то какую роль предназначаешь? — приподнялся он на локте, заглянул ей в глаза, кончики завернувшихся ресниц у нее обесцветились на солнце.
— Стань, наконец, самим собой, освободись. Пиши, как хочется. Не считайся ни с кем.
— Даже с тобой?
— Даже со мной, — стояла она на своем. — Пиши о своей Венгрии, но только сбрось ошейник, в котором давишься, отделись от своего времени, от его недолговечных схем. Ты не обязан быть служакой, для которого начальство — священный оракул. Думай о том, что твое, собственное, неповторимое. Что ты хочешь сказать людям? Людям, не одним только венграм.
— Мне начальство не оракул, — усмехнулся он. — Слишком часто оно меняется, а то, что я хотел бы сказать венграм, должно взять за сердце каждого, кто мыслит и чувствует ответственность за общую судьбу.
— Время… Твое, наше, мы ему и так подвластны, хочешь, не хочешь. Не позволяй себя месить, путать в сговоры на год, на два. Ты нафарширован чужими словами, ты вскидываешь руки, и они сами складываются в аплодисменты. И это даже не цирк, потому что принуждение не требует от тебя ловкости рук.
— Перестань, — попросил он. — Не мучь ты меня.
— Я? — притворно удивилась она. — Тебя это задевает только потому, что про себя ты со мной согласен. Издали опять донесся птичий писк нищенской свистульки, заглушаемый гулом наката.