Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам по себе манёвр Керенского был поучителен и ослепителен, но он противоречил междупартийной этике – и это возмутило членов ИК: Керенский просто игнорировал и весь Исполнительный Комитет и всё его постановление, он не пожелал ни руководствоваться им, ни добиваться его пересмотра, а как некий бонапартёнок всё перевернул своей выходкой – да даже и не дождался формального одобрения Совета, так и ушёл.
Большинство Исполкома во время речи, стоя тут же, за спинами, от дверей 13-й комнаты – негодовало, но бессильно было помешать: при таком успехе Керенского рискованно было начинать с ним публичный диспут.
А бундовцы Рафес и Эрлих, сторонники коалиции с буржуазией, внешне возмущаясь, внутренне, кажется, сожалели, что Керенский не ввёл их в свой план раньше – не сговорил, и не назвал ещё, может быть, кого-то с собою вместе кандидатами в правительство. Они всё ещё отстаивали право честной партийной дискуссии, и вчера остались в меньшинстве ИК, но никак не принимали, что решение не входить уже окончательное, они надеялись возобновить дискуссию сегодня, – и меньшевики тоже надеялись сегодня обсуждать свой вход в правительство, – и все были ошеломлены, что ночью Гиммер, Нахамкис и Соколов, никем не уполномоченные, уже ото всего ИК заявили буржуазии решение! А теперь: каково было спорить с этим решением на общем собрании, когда угрожали резкие выступления большевиков и межрайонцев.
И левые, действительно, полезли на столы с речами, – как ни длинна была речь Нахамкиса, но прений она не съела, прения ещё потянулись на три часа, и нашлось 15 ораторов. Никто, правда, больше не обещал немедленно умереть, но требовали большевики немедленного окончания войны, немедленно ввести 8-часовой рабочий день, немедленно раздавать помещичью землю, а для того – никакого контакта с думским Комитетом, не дать образоваться буржуазному правительству, а создать революционное. Шляпников, Кротовский, Шутко, Красиков лезли с этим один за другим, громко кричали против буржуазного правительства, слуг реакции, – и как всякому громкому крику толпа радостно и громко им отзывалась.
– Что же получилось? – кричали большевики. – Ходили на улицу, текла кровь, а что преподносят сегодня? Царскую контрреволюцию! Гучков, Родзянко, фабриканты, Коновалов посмеются над народом. Крестьянам вместо земли дадут камень!
В такой обстановке Рафес и Эрлих не посмели предложить вхождение в правительство. Однако Канторович, а за ним Заславский и Ерманский отважились: что коалиционное правительство необходимо для объединения всего народа; что неучастие Совета в правительстве изолирует его от народа. И отговаривали от отдельного революционного правительства, а дождаться Учредительного Собрания.
Но разве это стадо понимало слово «коалиция»? Или – «Учредительное Собрание»? Или вообще понимало что-нибудь из того, что тут говорилось? Для массы только сочетание «Исполнительный Комитет» звучало властно.
Наконец, к 6 часам вечера, уже темнота за окнами, – сморенные, распаренные, сдавленные, с затеклыми ногами и даже руками, – члены Совета были готовы к голосованию.
И толпа Совета – как будто сама себя не помнила, не осознала, не заметила, что она одобрила вхождение Керенского что она одобрила большевиков против всякого вхождения, – теперь всею мощью в 400-500 голосов, не считано, ещё и в коридоре поднимали, против полутора десятка большевиков, – взмахнула руками за решение таинственного Исполнительного Комитета: в буржуазное правительство ни в коем случае не входить! Но – поддерживать его.
И – поправки, охотно. Чтобы правительство не отсрочивало реформ, ссылаясь на военные затруднения, – проголосовали. И чтоб Родзянко тоже подпирался под обещательным манифестом – проголосовали. И чтоб действовал наблюдательный за правительством комитет Совета – проголосовали. И ещё, такую малость забыл вчера Нахамкис прочесть, – самоопределение всех наций. Проголосовали.
И если б ещё кто высунулся с какой поправкой, – создать второе революционное правительство, – тоже бы проголосовали. Солдаты – пусть, но как будто и рабочие, ведь ученые же, а ничего не понимали.
Но это историческое заседание-застояние Совета в комнате бюджетной комиссии должно было стать последним: уже невмоготу было тут стаивать и сдушиваться, а ведь завтра ещё подвалит депутатов, уже небось до тысячи?
Надо захватывать большой Белый думский зал.
Сборище уже окончательно разлагалось, кто-то выкрикивал дополнительные сообщения, внеочередные заявления, – как влез на стол опять Ерманский и, потрясая бумажкой, объявил, что – да, подтверждается: в Берлине второй день идёт революция, и Вильгельм уже свергнут!!!
И все, ещё остававшиеся тут, Вильгельма-то знали все, – стали топать, и хлопать, и гаркать «ура».
А Чхеидзе на председательском посту – что с ним сделалось? ведь совсем кунял, – стал подпрыгивать на столе, вращая глазами, круговращая руками, в небывалом кавказском танце, – и тоже рычать «ура» из последних старческих сил.
334
Всё наличествовало у Гиммера – огромный теоретический багаж, острый политический нюх, неутомимость в дискуссиях, и заслуживал он, кажется, самого большого места в революционном движении, – но препятствовал ему маленький рост, худоба и невнушительная физиономия, а от сознания этих пороков проявилась у него и ораторская робость. Всё что угодно он мог сказать нескольким человекам в комнате, но толпе? Нахамкис поднимался спокойно и беседовал с толпой как со своими знакомыми, кажется мог при этом в затылке почесать или сунуть руку в карман. Керенский взлетал как ракета, и кричал ли, шептал, рыдал или падал, – всё производило на толпу магнетическое впечатление.
Но сегодняшний нахальный концерт Керенского на Совете уже окончательно вывел Гиммера из себя. И он решил самопровериться и тоже выступить оратором. Только через это он мог стать полноценным социалистическим вождём.
Он не томился, конечно, всё время в зале Совета, а часто выходил и проверял события в правом крыле, в левом крыле, в Екатерининском зале. Жаль, он пропустил выступление Милюкова, – было бы очень уместно вот тут ему и оппонировать публично. Вообще это выступление было не согласовано с Советом, преждевременно и конфликтно.
Так шёл Гиммер в пиджаке, проталкивался по коридору – и тут ему сказали, что пришла какая-то новая делегация ко дворцу, надо выступить члену Исполнительного Комитета, а никого близко нет.
И – сердце забилось: минута пришла! Гиммер знал, что уже решился! И он – пошёл к выходу.
Ему сказали: надо бы одеться. Но он подумал, что в шубке своей будет выглядеть совсем невзрачно, да кажется мороз небольшой. Так и вышел.
И сразу увидел свою толпу – и напугался. Головы и лица, головы и лица, занявшие весь сквер и все обращённые уже сюда, уже терпеливо ожидающие оратора, – да кажется и за решёткой, на улице, стояли и смотрели сюда?
И острым углом сжался в Гиммере, вверху живота, испуг: кажется, такой толпы, такой толпы он не видел никогда в жизни!
А толпа как стояла, так и стояла, движения по ней не прошло, она не поняла, что это и вышел оратор.
А между тем морозец схватил голову, не всю покрытую нашлёпкой волос, холодно.
Кто-то рядом насадил на него большую папаху – налезла на уши, на брови, но стало голове тепло. Защитным движением Гиммер поднял борта и воротник пиджачка.
Но – как начать говорить? Но – как обратить на себя внимание? Сопровождающие – все были выше него, и, кажется, от кого-то из них ожидали речи.
Кто-то крикнул сильно:
– Товарищи! Сейчас с вами будет говорить член Исполнительного Комитета Совета рабочих и…
А у Гиммера – ни звука не шло из горла.
Но близких два солдата уже поняли, что он будет говорить, – и подбросили его к себе на плечи, легко взбросили, одно бедро одному на погон, другое другому.
– Товарищи!
Слабо. Сильней:
– Товарищи!
Что такое? Голос оказался совсем слабый. Он уже вот во всю силу говорил – но это был не его голос, что такое?!
Ещё сильней! Во всю силу!
Опять слабо.
Надо же было прожить целую жизнь и не знать, что у тебя совсем нет голоса! А вот тут, на чужих плечах, над толпой, в первый раз узнать.
Ну, сколько есть. Стал Гиммер говорить. Сами мысли, их последовательность не отказывали ему нисколько: о произошедшем освобождении народа, о революционных лозунгах, о необходимости формирования власти, о переговорах Совета и думского Комитета. Он нисколько не забыл и прослеживал свою мысль, по линии наибольшего сопротивления для масс: что не надо брать власти самим, но передать её цензовикам и даже обязать их минимальной программой. Доводы – не изменили ему, он кажется это всё говорил и не хуже обычного.
Но по выходу голоса он чувствовал, что толпа дальше шестого-восьмого ряда его не слышит. Ещё удивительно терпеливая толпа – никаких признаков раздражения. Так стояли и смотрели все серьёзно.