Эхо прошедшего - Вера Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет! Я уже была там! — упирается и ни за что не хочет войти, несмотря на уговоры недоумевающего немца.
Пожимая плечами, он удалился, а бабушка стала лихорадочно перебирать записочки — увы, на них почему-то не было русского текста. Все записочки казались бабушке на одно лицо. Бабушка наугад стала показывать то одну, то другую, и ее то водили в ресторан, то подводили к киоску с журналами, то показывали на дверь, которую бабушка уже издали с ужасом узнавала…
Совершенно отчаявшись, бедняга бабушка рухнула на какую-то скамейку и стала плакать. Мимо сновали люди, никто не обращал на нее внимания, прохожие безостановочно бубнили что-то свое, непонятное, — все терзало утомленный слух своей бессмысленностью.
И вдруг среди этого жужжания бабушке послышались до боли знакомые, на родном языке слова:
— Черт возьми, сколько же тут этих немцев!
Бабушка кинулась к ближайшему русскому, обняла его и стала целовать, смеясь и плача от счастья.
Того счастья, какое испытала моя бабушка, тем иммигрантам никогда не доведется пережить: белые рабы, привезенные в трюмах трансатлантических гигантов кораблей в иллюзорный мир свободы и счастья, они будут гнуть спины от зари до зари на фермах своих хозяев, и им не дано будет до конца дней своих хотя бы краем глаза увидеть ту тропинку в поле, по которой бегали они босиком по мягким, прохладным листьям подорожника…
Молодость не любит долго печалиться, не любит подолгу вникать и сочувствовать чужой судьбе, — печальные картины, как будто бы невнимательно, поверхностно замеченные, откладываются, однако, в памяти как в некий альбом для семейных фотографий, наслаиваются одна на другую накрепко, фиксируются, и может настать час, когда человек начнет листать свой памятный альбом, и фотографии прошлого оживают, шевелятся, разговаривают призрачными голосами, улыбаются, плачут горькими, незабытыми — незабываемыми слезами.
Двадцать два часа шел скорый поезд Прага — Париж, и мы почти все эти часы простояли с Тином в коридоре, прилепившись к окну. Ведь мы ехали в том самом поезде, на который столько раз смотрели со станции, пассажирам которого смертельно завидовали.
И мы тоже пронеслись со стуком и грохотом по памятному — мне особенно! — железнодорожному мосту через Бероунку, промчались, чуть накренясь, сквозь взвихренную пыль и бумажки мимо полустанка Вшеноры. Так быстро и так стремительно промчались мы, что не было возможности разглядеть отдельных людей на перроне — все мимо, мимо… «И когда же остановится мой жизненный поезд, до каких пор я все буду проноситься мимо, все мимо?» — прозвучало далеким призрачным эхом у меня в ушах. Мелькнуло видение мутной реки Арно во Флоренции — «и, быстро несясь, колебала река отраженные в ней облака»…
Мелькала за окном живописная земля Чехословакии — железная дорога долго тянется вдоль течения реки Влтавы: тут и скалы, и пороги, и зеленые луга… «Земным раем, родина моя, ты предстаешь передо мной», — слова чехословацкого гимна очень точно выражали красоту земли. Действительно, тут как на иллюстрациях Доре к «Потерянному раю» Мильтона у реки стоят тенистые кущи деревьев, листва пронизана солнечным лучом, светлая, прозрачная вода журча омывает берег. В ушах снова начинает звучать совершенно потрясающая симфоническая поэма Сметаны «Влтава», особенно тот мотив простой, народной, почти что детской песенки, который гениальная фантазия автора переосмыслила в ликующий победный образ мощного, всего в пене и брызгах прибоя речных волн, дробящихся об отвесные скалы, прокладывающих победный путь через теснины к матери чешских городов — к «стобашенной» Праге.
Но вот скучная и продолжительная остановка — граница. Паспорта, таможенный осмотр. Слышится подзабытая немецкая речь.
Ночь. Из вязкой дремоты нас пробуждает лязг колес. Непривычная тишина, только гулкие чьи-то шаги, отдельные немецкие выкрики эхом отдаются от высоких сводов. Мы с Тином выходим в пустынный коридор. Большой город, множество путей, между ними пустые перроны, надписи — где выход, где подземные переходы, где питьевая вода. А где же название города? Да вот же оно, — громадными буквами мы читаем его в перевернутом виде на стеклянном фронтоне вокзала — Карлсруэ. Мы переглядываемся с Тином, так как вспоминаем, как неприлично разделил Саввка это название на три отдельных слова…
Вдали прошел железнодорожник, который был занят своим всегдашним таинственным, непонятным для нас делом: наклонялся далеко под поезд и постукивал там молотком. «Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом», — так и вздрогнешь от этого видения жуткого кошмара бедной Анны Карениной. Как я ее жалела! Как, оцепенев от ужаса, следила за ее последней поездкой на эту роковую станцию, повторяла в душе каждое ее движение… Ах, зачем она решилась на этот страшный шаг! Ее несчастный детский какой-то жест, когда она поправила сумочку, как перекрестилась, как бросилась… и никого не было рядом, чтобы удержать ее, обнять, утешить, сказать: «Успокойся, милая, потерпи. Все будет хорошо. Ты же такая умница, такая красавица…»
И этот небольшого роста мужичок, со своим почему-то французским бормотанием, что он там делал над этим железом, почему это так невыносимо страшно?
«И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла».
Мне кажется, что здесь Толстой достиг самой вершины своего гениального творчества. Это невозможно читать без слез восторга, восхищения и сожаления.
С тех самых пор, как я, четырнадцатилетней, прочла «Анну Каренину», она в моем представлении настойчиво ассоциируется, как истина, не требующая доказательств, с моей мамой… Умница, красавица — и такая несчастная! Нет, она не покончила с собой после смерти папы. Она осталась жить, и та свеча, при которой она читала полную страданий и горя книгу, продолжала гореть дымным, чадным, то стелющимся — вот-вот погаснет — пламенем, то ненадолго вспыхивающим золотым огнем… Но тает воск, снедаемый огнем, но тает воск!
Свеча Толстого горит рядом со свечой в руке «Некоего в сером». И это воображаемое единство образа как-то еще более приближает Андреева к Толстому, мою маму к Анне Карениной, делает все творчество Толстого близким, чуть ли не родственным моей сокровенной сущности, моему «Я».
Наконец рассвет — и вот мы уже на границе с Францией. Прочухавшись, смотрим во все глаза — вот она перед нами, прекрасная Франция! В общем, вид достаточно однообразный. Всюду вода, и не понять, где река, где озеро, а где просто зеленый луг. Земля почему-то поделена на квадраты, обозначенные в большинстве своем шеренгами высоких пирамидальных тополей. А вот уже и город Эскалье, как писал нам Саввка, название действительно написано большими буквами… но почему от него стрелка показывает куда-то вниз, в подземный переход? Да это, наверное, вовсе не название города, а надпись «Лестница» — по-французски «Эскалье»? В самом деле на здании вокзала мы видим настоящее название — Нанси! Как был сконфужен Саввка, когда мы ему напомнили пассаж из его письма. Потом-то он, конечно, узнал, какую ошибку закатил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});