О любви и прочих бесах - Габриэль Гарсиа Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медик к нему даже не обернулся.
— Что нам еще остается, сеньор?
Маркиз не столько верил в Бога, сколько во все то, что дарит надежду. В городе были еще три дипломированных врачевателя, шесть аптекарей, одиннадцать брадобреев-кровопускателей и бесчисленное множество знахарей и всяких чародеев, хотя Инквизиция за предыдущие пятьдесят лет приговорила к разным наказаниям более тысячи трехсот человек, а семерых сожгла на костре. Один молодой медик из Саламанки вскрыл шрам на ноге Марии Анхелы и приложил едкий пластырь, чтобы созрел возможный внутренний нарыв. Другой в тех же целях приложил ей пиявки к спине. Один брадобрей-кровопускатель промыл ее ранку собственной мочой, а другой заставил ее мочу выпить. За две недели ее дважды сажали в бадью с целебными травами и дважды на день ставили очистительную клизму — и едва не уморили травяными отварами и всякими оздоровительными настоями.
Озноб прекратился, но никто не мог бы поручиться за то, что угроза бешенства миновала. Мария Анхела была уже чуть жива. Вначале она терпела, как могла, но результат двухнедельного врачевания был плачевен: гнойная рана на щиколотке; воспаление кожи на спине от горчичников и притирок, острые боли в желудке. Чего только у нее не случалось: головокружения, судороги, спазмы, галлюцинации, неудержимые схватки в кишках и мочевом пузыре; она каталась по полу, воя от боли и ярости. Даже самые рьяные врачеватели опустили руки, полагая, что она или сошла сума, или одержима бесом. Маркиз уже впал в отчаяние, когда появилась Сагунта со своим ключом святого Умберто.
Настал финал исцеления. Сагунта скинула с себя свой белый саван и натерлась индейскими маслами, чтобы легче ерзать по голой девочке. Несмотря на всю свою немощь, бедняжка отбивалась от старухи руками и ногами, и Сагунте пришлось навалиться на нее всем телом. Бернарда услышала из своей комнаты громкие вопли и всхлипы. Она бросилась взглянуть, в чем дело, и увидела, что Мария Анхела колотит пятками по полу, а Сагунта лежит на ней, задыхаясь в копне медных волос и взывая к святому Умберто о помощи. Бернарда стала колотить обеих без разбора палками от гамака. Сначала била их, лежащих и притихших от испуга, а потом стала гонять по всем углам, пока сама вконец не выдохлась.
Епископ этой земли дон Торибио де Касерес-и-Виртудес, встревоженный слухами и разговорами о странном недуге и умопомрачении Марии Анхелы, прислал маркизу приглашение, не указав ни причины, ни даты, ни часа визита, что было расценено как признак сверхсрочности. Маркиз, поколебавшись, решил отправиться в тот же день.
Епископ занял свой высокий пост в ту пору, когда маркиз отошел от публичной жизни, и потому у них едва ли была возможность встречаться. Кроме того, епископ страдал различного рода недугами. Чрезмерная тучность сковывала ноги и почти лишала возможности передвигаться, а неизлечимая астма испытывала на прочность его веру в Бога. Он игнорировал общественные сборища, если его присутствие не было крайне необходимо, а если и являлся, то держался в тени, и потому со временем его стали воспринимать как некое почти неземное существо.
Маркиз видел его раза три, но издалека и на публике, хотя в памяти осталась их мимолетная встреча, когда он, маркиз, присутствовал на его, епископа, проповеди, стоя под паланкином с образом Всевышнего, нести который ему доверили местные власти. Из-за своего туловища и тяжелейших облачений епископ казался на первый взгляд бесформенным колоссом, но его безбородое лицо с правильными чертами и ясными зелеными глазами оставляло впечатление чего-то прекрасного и неподвластного годам. Из-под паланкина он казался самим Папой Римским, а кто знал его ближе, и вправду замечал в нем проблески папской премудрости и осознания своей великой миссии.
Дворец, где жил епископ, был самым древним памятником города, зданием в два этажа с большими обветшалыми помещениями, лишь некоторые из них были пригодны для жилья. Дворец соседствовал с собором, с которым был соединен крытой галереей на почерневших от времени столбах и имел общий двор-патио с развалившимся бассейном, заросшим дикорастущей зеленью. Внушительный каменный фасад и массивные деревянные двери являли собой картину полного запустения.
У главного входа во дворец маркиз был встречен дьяконом-индейцем, раздал милостыню нищим, толпившимся у входа, и вошел в сумеречную прохладу коридора как раз тогда, когда на соборе затрезвонили колокола и серебряный звон разлился по дому, возвещая о наступлении четырех часов пополудни. В главном коридоре была такая темень, что маркиз чуть ли не вслепую следовал за дьяконом, ежесекундно боясь напороться на какую-нибудь передвинутую статую или кучу мусора. Коридор привел в маленькую приемную, куда проникал слабый свет из слухового окошка. Дьякон остановился, предложил маркизу сесть и подождать, а сам исчез за дверью. Маркиз, стоя, принялся рассматривать висевший на центральной стене написанный маслом портрет молодого военного в парадном мундире королевского знаменосца. Лишь прочитав бронзовую табличку на картине, он сообразил, что это — портрет епископа в молодости.
Дьякон распахнул дверь, приглашая его войти, и маркиз, повернув голову, увидел того же самого человека сорок лет спустя. Епископ оказался еще более тучен и величествен, чем представлялся, и явно страдал от астмы и от жары: пот катил с него градом. Он тихо покачивался в филиппинском кресле-качалке, лениво обмахиваясь пальмовым листом и подавшись вперед, чтобы облегчить дыхание. На нем были грубые кожаные башмаки и полинявшая полотняная сутана. Его бедность и непритязательность удивляли, но еще более удивительны были его глаза, добрая ясность которых несомненно свидетельствовала о возвышенной душе. Как только маркиз показался в дверях, епископ перестал покачиваться и, торжественно взмахнув веером, пригласил визитера войти.
— Проходи, Игнасио, будь как дома.
Маркиз вытер о панталоны потные руки, широко распахнул дверь и оказался на открытой террасе под живым навесом из желтых колокольчиков и ползучих папоротников, откуда открывался вид на башни городских церквей и черепичные крыши домов, на словно вымершие под палящим солнцем голубятни, крепостные стены и башни, стеклянное небо и сверкающее море. Епископ рывком протянул ему свою солдатскую руку, и маркиз приложился губами к перстню.
Астма заставляла епископа глубоко и хрипло дышать, его речь прерывалась судорожными вздохами и коротким сухим кашлем, но ничто не могло лишить его красноречия и умения вести беседу. Он тут же заговорил о всяких будничных мелочах. Сидевший напротив него маркиз был ему благодарен за такое успокоительное и тактичное предисловие, и не успел оглянуться, как звон колоколов уже возвестил о наступлении пяти часов вечера.
Разговор был прерван не только звоном, но и внезапным взлетом массы голубей, вспугнутых колоколами и шумно вспорхнувших в небо, от чего дневной свет замигал, завибрировал, колеблемый сотнями крыльев.
— Просто ужасно, — сказал епископ. — Каждый наступающий час сотрясает меня, как гром среди ясного неба.
Эти его слова поразили маркиза, ибо именно то же самое подумал он сам, услышав звон в четыре часа. Епископ не был удивлен совпадением мыслей. «Мысли не имеют родителя, — сказал он, нарисовав пальцем в воздухе ряд кружочков, и заключил: — Они летают над нами, как ангелы».
Монахиня-прислужница принесла большой кувшин с двумя ручками, где в густом красном вине плавали мелко нарезанные фрукты, и подала тазик с горячей жидкостью, распространявшей лекарственный запах. Епископ вдохнул испарения и закрыл глаза, а когда снова их открыл, был уже совсем другим человеком: властным сувереном с непререкаемым авторитетом.
— Мы тебя призвали, — сказал он маркизу, — ибо знаем, что ты нуждаешься в Божьей помощи и находишься в растерянности.
Его голос утратил очарование органной музыки, а глаза засверкали совсем по-земному. Маркиз залпом выпил полстакана вина, чтобы соответственно изменить тон и тему.
— Ваше Высокопреосвященство, вы, вероятно, знаете, что меня постигло самое большое несчастье, которое только может обрушиться на человека. — сказал он с обезоруживающим смирением. — Я потерял веру.
— Мы знаем подобное состояние, сын мой, — заметил епископ без всякого удивления. — Как не знать!
Эти слова он произнес с легкой усмешкой, поскольку, будучи королевским знаменосцем в марокканском походе, сам потерял веру в Бога двадцати лет от роду, во время одного кровавого сражения.
— Да. Вдруг у меня явилась уверенность, что Бога нет.
После того случая его жизнь была посвящена молитвам и искуплению грехов.
— И Бог смилостивился надо мной и указал путь к спасению и к истинному призванию, — заключил он. — Главное не в том, что ты не веришь, а в том, что Бог продолжает верить в тебя. Это не подлежит никакому сомнению, ибо Он в милосердии своем просвещает нас и приносит успокоение душевное.