Об истории замысла "Евгения Онегина" - Игорь Дьяконов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наскуча или слыть МельмотомИль маской щеголять инойПроснулся раз он патриотомДождливой скучною поройРоссия, господа, мгновенноЕму понравилась отменно.И решено. Уж он влюблен,Уж Русью только бредит онУж он Европу ненавидитС ее политикой сухой и т. д.
(VI, 495—496)
Из этого явствует, зачем в главе «Странствие» нужна была этно-географическая панорама Русского государства, а также эмоциональное рассмотрение политики Европы и России до 1823 г. включительно, которое дают нам «декабристские строфы». Все это готовило к каким-то сюжетным событиям в последующих главах (и годах). Вероятно, имеет значение то, что Пушкин начал набрасывать «декабристские строфы» в начале своего путешествия (с 5 марта 1829 г.) на Кавказ и в действующую армию до Арзрума, где он снова встретился с декабристами. Возможно, одной из целей путешествия было повидать сцену действия предполагавшегося конца романа.
Важно, что обе главы — 7-я и «Странствие», включая «декабристские строфы» — были неспешным вступлением ко второй части романа, рассчитанной на еще четыре главы, кроме этих. Иначе они композиционно неоправданы. Какое растянутое введение, никак не развивающее действие, составляло бы «Странствие» к нынешней последней главе, где герою предстоит всего лишь увидеть Татьяну, влюбиться и получить отказ! Разве нужно для этого объездить Россию и познакомиться с российской и европейской политикой? Если роман должен был кончиться (как ныне) весной 1825 г., то «Странствие» — монументальное «ружье», которому не дано «выстрелить». Понятно, почему Пушкин его выкинул, но непонятно, зачем он его писал, если не было замысла последекабрьского романа во многих еще главах.
По известному воспоминанию М. В. Юзефовича (записанному им и опубликованному лишь в 1880 г.), в июне 1829 г. Пушкин «объяснял <...> довольно подробно все, что входило в первоначальный замысел „Онегина“, по которому, между прочим, Онегин должен был или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов»{78}. К этому заметим пока только, что основным в романе было и оставалось противопоставление сатирического, разоблачительного портрета умного, но никчемного человека, загубившего свою и две чужие жизни, портрету Татьяны, сочетавшей ум с силой воли и чувством долга{79}. Смешно думать, что под влиянием несчастной любви Онегин вдруг перековался бы и пошел бы в декабристы, как брат архивариуса Линдхорста в драконы. Еще страннее думать, что после нескольких месяцев несчастной любви, когда он не выказывал никаких признаков «перековки», он бы внезапно вдохновился впечатлениями, полученными еще до этого, во время путешествия.
Если обе главы — о Татьяне в имении Онегина и в Москве и об Онегине в странствиях — это введение к предполагавшимся главам 9, 10, 11 и 12, то неспешный их темп и пестрота оправданы: ведь в последующих четырех главах, связанных хотя бы частично с изменениями в русском обществе после декабря 1825 г., было бы невозможно избежать весьма разнообразных событий и мотивов. Оправданы и преддекабристские строфы «Странствия» (где действие кончается на грани 1823 и 1824 гг.), но оправданы они только при условии совершенно определенного хода дальнейших глав в «двенадцатиглавном» романе.
Мы предполагаем, что в нем должны были сначала развертываться какие-то события, связанные (может быть, косвенно, имея в виду надежды на опубликование) с декабрьским движением, а роковое расставание Онегина с Татьяной вытекало бы уже из них. Только такой вариант давал бы логическую связь «декабристских строф» в главе «Странствие» с последующим и не требовал бы скачка назад в композиции. Конфликт между страстью и долгом мог бы остаться и прежним и лишь быть перенесен в область, где вступают в действие также и исторические силы.
Можно, казалось бы, представить себе и иной вариант: сначала происходили бы события, соответствующие нынешней 8-й главе, включая встречу и объяснение Онегина и Татьяны (как известно, приуроченное Пушкиным к апрелю 1825 г.); это объяснение не было бы, очевидно, решительным; а лишь затем развивались бы какие-то совершенно новые события, и развязка давалась бы какая-то совсем другая, вовсе отличная от того, что происходит в дошедшем до нас тексте романа. Этот вариант не представляется вероятным потому, что он требовал бы прибавления еще добавочного конфликта к уже демонстрированному и решенному. Это был бы не конец того же романа, а новый роман-продолжение с теми же персонажами. Если же все это осталось бы в пределах одного романа, то создало бы композиционную асимметрию, глубоко чуждую и противную Пушкину. Но к этому вопросу мы еще вернемся.
Сейчас мы будем исходить из предположения, что «двенадцатиглавный» роман должен был развиваться по первому из приведенных нами вариантов. При этом крайне трудно предположить, что в последекабрьский период Пушкин отказался бы от иронически-сатирического отношения к Онегину и готовил бы ему героический апофеоз, вознеся его над Татьяной{80}. А если он такой апофеоз готовил, то еще труднее представить себе, каким образом, убедившись что «последекабрьский» роман не пройдет, Пушкин от ставшего героическим Онегина преспокойно вернулся к Онегину, герою «пародии» (см. набросок предисловия к главам 8—9){81}, которому он судил моральное поражение. Любая реконструкция замыслов Пушкина должна исходить из неизменности соотношения основных протагонистов, разрешаемого победой нравственно сильной Татьяны над нравственно слабым Онегиным: ведь дуэль, показавшая Онегина как мелкого и слабого человека, не исчезла бы ни в каком варианте продолжения романа.
Значит, даже если Юзефовичу не изменила память и Онегин действительно попадал в число декабристов, ему и среди них не было уготовано героической роли. Как известно, Пушкин, высоко оценивая мотивы декабристов, будучи готов выйти с ними на площадь, тем не менее считал их выступление исторически неоправданным. Да к тому же на периферии декабристской молодежи существовали и Удушьев Ипполит Маркелыч, и даже Репетилов. И из лиц, наиболее близких к Онегину по социальным и характерологическим чертам, ни А. Н. Раевский, ни П. П. Каверин, ни даже П. Я. Чаадаев не играли особо героической роли в тайных обществах. Итак, соприкосновение Онегина с тайными обществами или даже участие в них не должны были сделать из него героя: героиней — в смысле положительного начала в романе — конечно, как была, так и осталась бы Татьяна.
Даже принадлежа к тайному обществу, Онегин подлинным декабристом — скажем, Пущиным или Рылеевым — стать не мог. Татьяна должна была в любом случае стоять морально выше его, — и она поэтому вполне могла стать «декабристкой»{82} (в том смысле, какой в это слово вкладывал Некрасов). Основным узлом романа был конфликт между безответственностью героя (которую никакая причастность к тайным обществам не могла бы устранить) и силой духа и чувством долга героини. Теперь, когда в 1825 г. в мир героев романа ворвалась история, Пушкин, надо полагать, должен был поставить их частные страсти во взаимоотношение с абсолютом истории — как в «Рославлеве», как в «Капитанской дочке», как в «Медном всаднике».
Но Ольга Сергеевна совсем не могла быть «опорным образцом» для Татьяны второй, последекабрьской части романа: в январе 1828 г. разыгралась трагикомическая история с ее «похищением» — без малого в 30 лет — расчетливо-байроническим Н. И. Павлищевым, отношения с братом стали печально меняться. Зато перед глазами Пушкина стоял новый образец духовной стойкости и верности долгу молодой женщины, к тому же из того самого семейства, в недрах которого в 1820 г. в Гурзуфе зародился замысел романа. В январе 1825 г., неполных 19 лет, Мария Николаевна Раевская по воле своего отца вышла замуж за нелюбимого ею, вдвое старшего, чем она, генерала свиты его императорского величества, князя, участника 58 сражений (и муж Татьяны был князь, и она говорит о нем, что «муж в сраженьях изувечен», что «нас за то ласкает двор...»). Через год генерал был арестован, и молодая жена его, княгиня Мария Николаевна Волконская, после долгих моральных испытаний добилась разрешения выехать к мужу в Сибирь и уехала в декабре 1826 г.
У нас нет и, вероятно, не будет доказательств тому, что Мария Раевская-Волконская была «опорным образцом» для Татьяны второй части «двенадцатиглавного» романа. Можно лишь отметить, что если в черновике строфы LIV главы 7-й (ПД № 838, л. 74 об.; VI, 462) и в полубеловике (ПД № 157, от 4 ноября 1828 г.; VI, 618) муж Татьяны — «[46] старый генерал», то в болдинском варианте бывшей 9-й (ныне последней) главы романа Пушкин его омолодил, сделав почти ровесником Онегина и единомышленником его во «мненьях»: «С Онегиным он вспоминает[47][48] Они смеются...» (гл. 8, строфа XXIII; VI, 626){83}.