Зонт Святого Петра - Кальман Миксат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Пала Грегорича вовсе не надо было в этом убеждать; пожалуй, он и без того был чрезмерно привязан к мальчику Вибра, и недалеки от истины были те, кто, быть может, из одного лишь желания досадить прочим Грегоричам, то и дело пророчествовал: «А ведь кончится тем, что он женится на Анне Вибра и усыновит парнишку». Да и Купецкий был того же мнения: «Так оно и будет. Готов спорить, что так и будет».
Так наверняка и случилось бы. Пал Грегорич сам об этом подумывал, и такой шаг с его стороны был бы, признаться, вполне тактичен, однако Пал Грегорич слишком сильно любил маленького Дюри, чтобы решиться быть тактичным.
Два непредвиденных обстоятельства помешали естественному ходу событий. Во-первых, Анна Вибра, упав с лестницы, сломала ногу и на всю жизнь осталась хромой. А кому нужна хромая служанка?
Второе обстоятельство еще сильнее ранило сердце чудака Грегорича. Заболел маленький Дюри: он посинел, его трясла лихорадка, тельце сводили судороги, — все решили, что он умирает. Грегорич отбросил ложную стыдливость, упал на постель ребенка, рыдая, целовал его лицо, глаза и холодеющие ручонки и тут впервые воззвал к нему голосом сердца:
— Что с тобою, мой мальчик? Что болит у тебя, сыночек родной?
— Не знаю, дядя, — пролепетал ребенок.
Жидкие рыжие волосы старого Грегорича встали дыбом, что-то необычайное появилось во всем его облике; видя мучения ребенка, чувствуя его смертельное страдание, он сам исполнился страшною мукою сына, и его щуплое тело свела судорога; сердце отца разбилось, и из него выпала тайна.
— Это мой сын! — вскричал он, схватив врача за руку. — Послушайте, это мой сын! Спасите его, и я дам вам корзину золота!
Врач спас ребенка и получил корзину золота, как в минуту опасности обещал ему несчастный отец. Корзину, правда, выбирал не сам врач, а Грегорич, который специально для этого случая поручил сплести ее зойомским словакам.
Врач вылечил мальчика, но сделал больным Грегорича. Он заронил в душу старика страшное подозрение, определив в болезни ребенка симптомы отравления.
Ну, а Грегоричу только того и надо было — теперь у него появилась пища для постоянных сомнений и мучительных раздумий. Как это могло случиться? Не съел ли мальчик ядовитый гриб?
Дюри качал головой.
— Я не ел, дядя-папа. — То была новая форма обращения он называл его папой, не забывая прежнего «дяди».
Что мог он съесть? Мать упорно припоминала одно, другое. Может, уксус в еде был несвежий? (Что мы в тот день варили?) А может, медная посуда была нечистая?
— Не говори глупостей, Анчура! — горько качал головою Грегорич.
Грегорич думал совсем о другом, он не высказывал своих подозрений, но подозрения были, они таились среди его сокровеннейших мыслей, сверлили мозг, лишали аппетита и сна. Грегорич подозревал своих братьев. Это была их рука — рука, протянувшаяся к наследству.
Итак, конец всему, конец его мечтаньям усыновить мальчика, дать ему имя и состояние.
— Нет, нет. Сыну это может стоить жизни, они сживут его со света, если он станет им поперек дороги. Значит, надо сделать так, чтоб он не стал им поперек дороги.
Он трепетал за жизнь ребенка, но внешне не решался ни на малейшее проявление любви.
Он установил в доме новый порядок. Это была тактика обороны, причем тактика безумная и жестокая. Когда сын проснулся, Грегорич приказал ему впредь называть себя «ваша милость» и запретил ласкаться к себе.
— Я пошутил с тобой, — сказал Грегорич, — я притворился, будто я твой папа. Ты понимаешь?
При этих словах на глаза мальчика навернулись слезы. Старик задрожал, нагнулся, осушил слезы сына поцелуями, и, когда заговорил, его голос звучал беспредельною грустью:
— Никогда никому не рассказывай, что я тебя целовал. Если об этом узнают, случится большое несчастье.
То была настоящая мания преследования. Он взял к себе в дом Купецкого, вменив ему в обязанность днем и ночью неусыпно следить за мальчиком и всякое блюдо прежде пробовать самому. Когда Дюри выходил из наглухо запертого дома, его предварительно переодевали: снимали бархатный костюмчик и изящные лаковые полусапожки и надевали припасенную специально для этой цели поношенную, неопрятную одежду — пусть побегает за воротами босиком и в лохмотьях, пусть спрашивают в городе:
— Кто этот маленький оборвыш?
— Да это щенок кухарки Грегорича, — ответят те, кто знает. Чтобы окончательно усыпить настороженность родственников, Грегорич стал покровительствовать сыну своей сестрицы Мари, в замужестве Паньоки он отдал его учиться, сам отвез в Вену, поместил в Терезиуме *, окружил блеском и роскошью, позволявшей тому вращаться в обществе графских да герцогских отпрысков; всем прочим своим племянникам он посылал богатые подарки, и Грегоричи, доселе питавшие к младшему брату Палу острую неприязнь, в конце концов примирились с ним.
— Неплохой человек, — поговаривали они, — но беспросветный дурак.
А маленького Дюри, когда пришло время отдать его в латинскую школу, старались отправить как можно дальше — в Сегед, в Коложвар, — туда, где его не могли настичь козни любезных родственников. В то же самое время весьма таинственно исчез из города профессор Купецкий. Впрочем, надо сказать, что выйди он из города под барабанный бой, и то ни одна собака не спросила бы, зачем и куда он идет.
Все эти необычайные предосторожности были, безусловно, чрезмерны. Но ведь именно крайности и отличали Пала Грегорича — он ничего никогда не делал наполовину. Решившись на какой-либо подвиг, он бывал храбрее самого дьявола, но, когда им овладевал страх, тысячи кошмарных видений мерещились ему в каждом углу. Любовь его к Дюри была безмерна, но столь же безмерным был и его страх за Дюри, — с этим он ничего не мог поделать.
Пока мальчик отлично развивался, пока с отменными успехами переходил из класса в класс, человечек с красным зонтом понемногу распродавал свою недвижимость. Он сказал, что купил большое поместье в Чехии, но денег не хватило, и пришлось продать венский доходный дом. Затем он в новом чешском поместье выстроил какой-то сахарный завод — пришлось искать покупателя на приворецкий скот. И тотчас нашелся богатый купец из Кашши. Было во всем этом что-то загадочное и непонятное — ну зачем щуплому, рыжему человечку понадобились на старости лет такие большие преобразования? Наконец в один прекрасный день дом в Бестерце был переведен на имя Анны Вибра, а маленький человечек повеселел, сделался довольным и резвым, как никогда. Он снова стал бывать в обществе, всем интересовался, болтал обо всем, старался быть приятным, попеременно обедал у своих братьев и, словно бы ненароком, то я дело намекал: «Не брать же мне добро с собой в могилу!» Он навещал женщин, за которыми безнадежно ухаживал в молодости, и часто с облезлым зонтом под мышкой, с которым никогда не расставался, отлучался из города и пропадал по неделям и месяцам. В городе это никого не заботило: «Должно быть, старик опять укатил в свое чешское имение».
О чешских владениях Пал Грегорич говорил очень мало, хотя братцы проявляли к нему особенный интерес. То один, то другой предлагали Грегоричу себя в спутники: хоть разок прокатиться с ним вместе — ни разу, мол, не видывали Чехии и т. п., но господин Пал всегда умело ускользал от допросов и, в общем, казалось, не очень-то много думал об этом имении.
Удавалось ему это совсем легко, ибо не было у него никакой другой чешской земли, кроме той, которую он однажды привез под ногтями из Карлсбада, где лечил больные почки. Чешское поместье было придумано им для родственников.
Пал Грегорич просто-напросто обратил все свое имущество в деньги — деньги можно было положить в банк и отдать сыну. Дюри получит в наследство банковский счет, клочок бумаги, который никто не увидит, который он спрячет в жилетный карман и все-таки будет богатым человеком. Ничего не скажешь, отлично было придумано, умно. И ездил он не в чешское поместье, а туда, где жил со старым наставником и учился Дюри.
Это были немногие счастливые недели в его жизни, единственный луч, освещавший его безрадостные дни, когда он, не таясь, мог любить своего сына, который стал к тому времени рослым и статным мальчиком, лучшим учеником в классе и выделялся среди однокашников характером и поведением.
Старик неделями гостил в «городе Матяша» — так называли Сегед, — и не мог наглядеться на Дюри Вибра. Их часто видели гуляющими по берегу Тисы, и, когда он, Купецкий и Дюри разговаривали меж собой по-словацки, прохожие, услышав незнакомую речь, оборачивались, чтобы узнать, кто они такие, из какого рода-племени строителей Вавилонской башни произошли.
Грегорич в эти дни жил только сыном. Он дожидался его у дверей школы, и Дюри после уроков радостно мчался к отцу, хотя ехидные школяры, мышление которых, кажется, годно лишь на то, чтобы перебрасываться мячом да играть в пикет, и вовсе не способно к прочим земным занятиям, — те без зазрения совести дразнили Дюри рыжим человечком. Они утверждали, что это сам дьявол явился из ада, чтоб решать за Дюри Вибра задачки и с помощью волшебной фразы вбивать в его голову заданные уроки — что ж, имея такую подмогу, легко быть первым учеником в классе! Нашелся плутишка, который клялся землей и небом, что у таинственного старика, когда он снимает сапоги, видны лошадиные копыта. Обтрепанному красному зонту, с которым старик и здесь не разлучался, тоже приписали волшебное свойство, подобное тому, каким обладала лампа Аладдина. Пишта Парочани, слывший лучшим рифмоплетом в классе, сочинил на зонт эпиграмму, а завистники охотно повторяли ее назло первому ученику. Однако Парочани получил от Вибра солидный гонорар — Дюри угостил его такой затрещиной, что у бедного песнопевца пошла носом кровь.