Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была ночь, когда люди прощались, – братья, – братья, потому что они вчера встретились по признаку человека, и завтра расстанутся, чтобы никогда не увидеть больше друг друга, – потому что на севере человек человеку – брат – –
– – и тогда можно было понять, что будет через месяц с Бергрингом – – …Ночь, арктическая, многомесячная ночь. Домик в горе, в снегах, в холоде, стены промерзли, – из замерзших окон идет мертвый свет; – и то, что видно из окон, – никак не земля, а кусок луны в синих ночных снегах. Стены промерзли, и мальчик круглые сутки топит камин. – Часы показывают семь утра, мальчик принес кофе, вспыхнуло электричество в спальне, – рабочие ушли в шахту, – за стенами или метель, или туман, или луна, и всегда холод и мрак. Инженер Бергринг встал, сменил ночную рубашку на свой брезентовый костюм. В кабинете радио вспыхнуло катодной лампой, – оттуда, с материка, из тысяч верст, из Европы: пришли вести о всем том, что творится в мире… – Но мир инженера Бергринга ограничен – вот этим скатом горы: можно выйти из домика, спуститься с горы к баракам, пройти в шахты, – и все: ибо ближайшие люди в двух днях езды на собаках, ближайшая шахта. Обед, как всегда, в два, как всегда, в столовой внизу, и толстый кок подает горячие тарелки. А потом – диванчик у столика, в гостиной, против камина, и бутылка виски на столе, и книга в руках, и – там за окном ночь и луны пространства. Лицо у инженера Бергринга – как на старинных шведских портретах. – Иногда приходит десятский и говорит о том, что или того-то убило обвалом, или тот-то захворал цингой, или тот-то сошел с ума, – тогда надо отдавать короткие распоряжения, обыденные, как день. Иногда по льдам с соседних шахт, на собаках приезжают гости, очень редко, – тогда надо доставать шведский пунш и говорить – вот, о сегодняшних своих буднях, о рабочих, о выработках, о шахтах, о запасах провианта, – тогда надо пить пунш, и граммофон рвет свою глотку. – Но чаще другом остается книга, мысль уходит в книгу, и пространства мира, куда заносят эти книги, особенно подчеркнутые этим, что никуда, никуда не уйдешь, ибо – вот на сотни миль кругом – горы во льдах и неподвижные льды, – там новые сотни миль ползущих, ломающихся льдов, корка морей в туманах и холодах, и ночи, – а там тысячи миль морских пространств… – и только там настоящая, естественная человеческая жизнь, – и книги, все, что собраны Бергрингом, – книги о звездах, о законах химии и математики, о горном деле – молчат об этой естественной жизни: мысль Бергринга волит познать законы мира, где человек – случайность и никак не цель – –
– – тогда зналось, как угольщик – последний угольщик со Шпицбергена – понесет через океан уголь, инженера Глана и его, Лачинова, – дешевый уголь – не особенно высокого качества, он идет на отопление второсортных пароходов, но он сойдет и на небольшой фабричке, он прогорит в камине торжественно английского джентльмена, на нем выплавят дешевую брошечку – массового производства – для фрекен из Швеции, – но он же даст и деньги, деньги, деньги – английской, голландской, норвежской – угольным шпицбергенским компаниям: это то, что гонит людей даже туда, где не может жить человек. – Но инженер Глан поедет в Испанию, будет греться на солнце, смотреть бои быков, и всюду с ним будет виски, и около него будут женщины. – А художник Лачинов – он, – чудеснейшее в мире, невероятнейшее – она: тогда! там в море, год назад, в бреду –
– – Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости – –
на всю жизнь – она, одна, любимая, незнаемая, – –
…Там за окном из этого мира в бесконечность уходили столбы северного сияния. Завтра уйдет пароход на юг, – завтра уйдет Могучий на север. Виски пили с утра. Лачинов стоял у окна в домике как ласточкино гнездо, смотрел на горы за заливом, – и хрипел граммофон. И тогда заговорил Могучий – женщина! – каждый звук этого слова скоро наполнился густою кровью, тою, что билась в висках и сердце у этих четверых, – и не могло быть лучшей музыки, чем слово – женщина – –
– Женщина! Все экспедиции, где есть женщина, – гибнут, – говорил Могучий, – гибнут потому, что здесь, где все обнажено, когда каждый час надо ждать смерти, – никто не смеет стоять мне на дороге, и мужчины убивают друг друга за женщину, – мужчины дерутся за женщину, как звери, и они правы. Я оправдываю тех, кто убивает за женщину. – Четыре месяца я проживу один, в избушке, где второму негде лечь, – четыре месяца я не увижу никакого человека, – и я все силы соберу, я сожму всю свою волю в кулак, чтобы не думать о женщине, – но она вырастет в моих мыслях и гораздо большее, чем мир!.. – Могучий замолчал, заговорил негромко: – Ну, говорите, вот она вошла, вот прошуршали ее юбки, вот она улыбнулась, вот она села, и башмак у нее такой, ах, у нее упала прядь волос, и шея у нее открыта, – ну, говорите, ну, говорите о пустяках, о том, что я про себя должен сказать – «я вошел», а она сказала бы – «я вошла». Она положила ногу на ногу, она улыбнулась – что может быть прекрасней?! – Экспедиции гибнут, да! – Мой друг, промышленник, на берегу провел ночь с женщиной, наутро он ушел сюда, – и он нашел у себя в кармане женскую подвязку: он не кинул ее в море, и он погиб, – он погиб от цинги, целуя подвязку… Женщина! – ведь он же знал, как завязывается каждая тесемка и как расстегивается каждая кнопка, – и вот: – где-то во льдах, их десятеро и одиннадцатая она, и двенадцатый тот, кому она принадлежит, – за льдиной сидит человек с винтовкой, один из десятерых, и навстречу к ней идет двенадцатый, и пуля шлепнула его по лбу… – Ну, говорите, ну, говорите же, как она одета, как расстегиваются ее тесемки… –
– Да-да, да-да, – заговорил в бреду Лачинов. – Знаете, Архангельск, – мне стыдно слушать, что вы говорите, – я никогда ее не видел, я много знал женщин, я много знал, я многое видел, – я год шел льдами: я все брошу для нее. Неправда, что нельзя думать о ней: я шел во льдах и не умер только ради нее. Я еду прямо в Архангельск, в Северо-Двинскую крепость, – это единственное в жизни – –
Лачинова перебил Могучий: – «Ну, говорите, ну, говорите, как она улыбнулась? – глядите, глядите, какая у нее рука!..» – –
И тогда крикнул Бергринг: – «Молчать, пойдите на воздух, выпейте нашатырю, вы пьяны! не смейте говорить, – вы завтра идете на север!» – Глан стал у дверей, руки его были скрещены. Могучий грозно поднялся над столом. – Опять кричал Бергринг: – «Молчите, вы пьяны, идемте к морю на воздух, – иначе никто из нас никуда не уйдет завтра!»
– – тогда, там у окна, Лачинов понял, навсегда понял грандиозность того, как рождаются айсберги: это гремит так же громко, как когда рождаются миры – –
– – …Наутро Лачинов и Глан ушли в море, на юг. Наутро Могучий ушел на север, на зимовку – –
На Шпицбергене, в заливах, на горах, – на сотни верст друг от друга разбросаны избушки из толя и теса; они необитаемы, они поставлены случайной экспедицией – для человека, который случайно будет здесь гибнуть; иные из них построены звероловами, зимовавшими здесь. Все они одинаковы, – Лачинов на пути своем с острова Кремнева встретил три такие избушки, и они спасли его жизнь. Двери у избушек были приперты камнем, они были отперты для человека, в них никто не жил, – но в одной из них на столе, точно люди только что ушли, лежало в тарелке масло, – а в каждом углу стояли винтовки и цинковый ящик с патронами для нее, а в ящиках и бочонках хранилась пища, на полках были трубка и трубочный табак. Посреди избы помещался чугунный камелек, около него стол, около стола по бокам две койки, – больше там ничего не могло поместиться; у камелька лежал каменный уголь. Снаружи домик был обложен камнем, чтобы не снес ветер. Около домиков лежали звероловные принадлежности, были маленькие амбарчики с каменным углем и бидонами керосина. Домики были открыты, в домиках – были винтовка, порох, пища и уголь, – чтоб человеку бороться за жизнь и не умереть: так делают люди в Арктике. Последний домик, где Лачинов, уже в одиночестве, потеряв своих товарищей, прокоротал самые страшные месяцы, стоял около обрыва к морю, у пресноводного ручья, между двух скал, – и это был единственный дом на сотню миль, а кругом ползли туманы и льды. – Быт и честь севера указывают: если ты пришел в дом, он открыт для тебя и все в доме – твое; но, если у тебя есть свой порох и хлеб, ты должен оставить свое лишнее, свой хлеб и порох, – для того неизвестного, кто придет гибнуть после тебя. – Наутро Могучий с товарищами на парусно-моторном шейте ушел на север Шпицбергена, на 80'. Их было пятеро здоровых мужчин; они повезли с собой все, что нужно, чтобы прожить шестерым, мясо, хлеб, порох, звероловные снасти и тепло, – не домики, а конуры, каждая такой величины, чтобы прожить в ней одному человеку и шестерым собакам: все это они припасли от Европы. На 80' они вморозили в лед свой шейт и разошлись в разные стороны на десятки миль друг от друга, чтобы зарыться в одиночество, в ночь, в снег. Они расползлись на своих собаках, на собаках и на плечах растаскивая домики, – в октябре, – чтобы встретиться первый раз февралем, когда на горизонте появятся красные отсветы солнца: эти месяцы каждый из них должен был жить – один на один с собою и стихиями многомесячной ночи и извечного холода. Там некому судить человека, кроме него самого, там он один, – и там у всех один враг: природа стихии, проклятье, – там ничто никому не принадлежит, – ни пространства, ни стихии, ни даже человеческая жизнь, – и там крепко научен человек знать, что человек человеку – брат. Там человеку нужны только винтовка и пища, – там не может быть чужого человека, ибо человек человека встречает, как брата, по признаку человек, – как волк встречает волка по родному признаку волк. Там нельзя запирать домов, и там – в страшной, в братской борьбе со стихиями – всякий имеет право на жизнь – уже потому, что он смел придти туда, смеет жить – –