Берег - Виктория Беломлинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, после сильного шторма на берегу осталась лежать тушка молодого дельфина. Ее тотчас стали рвать чайки, запах крови привел к ней собак. Только голодная жадность мешала Жучку вцепиться в Балахая и отогнать его от падали. Давясь вырванным куском, он рычал, угрожающе вздергивал губу, но тут же вновь приникал к кровоточащему боку. А Белке все не удавалось пристроиться и хотя бы полизать крови — рвать мясо ей уже было нечем.
Как только наступали сумерки, собаки возвращались за колючую проволоку. Садились на бугор и выли. Лене казалось, что они рвут кишки из его живота, как только что рвали внутренности мертвого дельфина. Дельфин скоро завонял — ветер перегонял вонь из края бухты в край, разносил запах мертвечины по всему берегу. Взяв багор, Леня пошел к морю, чтобы столкнуть зловонные останки в воду. Он никогда не боялся этих собак, но когда подошел к туше, вернее к тому, что от нее осталось, псы ощерились, в их налитых кровью глазах он прочел волчью готовность к прыжку. Однако что–то другое остановило его, он не сразу понял что, но вдруг разглядел: за головой дельфина — почти единственно оставшейся ото всей туши, — лежала уже вспоротая клыками сыновей Белка. Загрызли они ее, отгоняя от пищи, или она сама околела, но теперь они пожирали ее и, пьяные свежей кровью, готовы были защитить свою добычу от Лениного багра.
Взрезаемый воем собак воздух долины все больше и больше наполнялся новым, прежде неведомым непокоем: не только собаки — казалось вся степь дичает и наползает на еще недавно обитаемое, а теперь опустевшее, обезлюдевшее место.
Снег еще не выпал, ливни смывали следы зверей, но Леня уже несколько раз среди ночи слышал куриный переполох в сарае. Утром он осматривал сарай, заделывал все щели и все–таки в один прекрасный день увидел разметанный за сараем окровавленный пух унесенной в степь курицы. А еще через несколько дней, войдя в курятник, сразу наткнулся на уложенные в ряд трупики сразу четырех молодых петушков с перекушенными шеями: ласка подушила птицу, напилась крови и так зловеще аккуратно уложила рядком. Леня знал, это ее повадка. От испуга ли, переполоха, или еще от чего, перестали нестись куры. А может кто–то крал яйца. Леня больше не находил ни одного. А еще через какое- то время случилось то, чего никогда раньше не случалось — пала укушенная гадюкой овца. Искать змеиные лазы, заделывать новые и новые подкопы под стены сарая — дело бесполезное, расползающееся по всему его существу оцепенение лишало Леню воли как–то оградить свою живность, оберечь то, что осталось от наступающей, все более чувствующей свое право степи. Раньше никогда ее обитатели не подступали в такую близь к жилью, а теперь чутьем угадали: кончилась жизнь на берегу и двинулись на разбой и захват.
Где–то в середине декабря море обрушилось на берег штормом невиданной силы. Но и долина не сплоховала: двинула ему навстречу такой шквал ветра, что, сидя в хате, Леня впервые за все годы жизни на берегу испугался, что хата может обрушиться. А что оно стоит — разнести эти стены? Камень к камню прилеплен глиняным раствором, давно постаревшим, кое–где высыпавшимся, расшатай стены покрепче — и вся постройка рухнет, как детская затея.
А гудело и било в стены не день и не два — Леня боялся дверь открывать, боялся, что не удержит и ее вырвет с петлями. Но выходить надо было: то выпустить, то впустить собачат, то самому на двор, баранов напоить. Вот так, отхлестанный ветром, ослепленный им вбежал он в сарай и всей грудью наскочил на бараний рог. Старый валух Борька, низко опустив упрямую голову в неумном раздумий стоял в самых дверях и рогом вышиб налетевшего на него Леню, отбросил его в лужу перед сараем. От удара так сперло дыхание, что показалось — все! Это конец. Превозмог все–таки жуткую боль в груди, дополз до хаты, влез на кровать и все дни, не считая их, что бушевала непогода, пролежал пластом. Давно выгорела лампа, пил протухшую в графине воду, думал о том, скоро ли найдут его мертвого в хате и станут ли, если провоняет, хоронить или побрезгуют.
Думал, как о чем–то постороннем, без слов, без всякого о себе сожаления. То впадал в забытье, а очнувшись, не понимал, который час — часы не завел и остался без времени: день смешался с ночью, все мглой затянуто, как тут определишь, который час? А встать, включить приемник — сил нет. Боль в груди притаилась и не тревожила, пока не шевелился. И приятно было лежать, чувствуя, как слабеет, без боли, без отчаяния, без всякой неприятности уходит из него жизнь. Он сначала не мог понять, откуда это давно забытое чувство покоя и вдруг понял: не слышит воя собак. Ревет море, трубно, надсадно гудит долина, а воя собак не слышно. И нет тянущей кишки из живота тоски. И потянуло в сон. И приснилось, будто приехали на берег какие–то люди, не то на танке, не то на вездеходе, но с треском, грохотом, и он, Леня, громким, свободным голосом объясняет им, что он потому не в зоне, что это и не зона вовсе и там, на бугре вовсе не часовой стоит, а суслик, но сам–то он видит, что это никакой не суслик, а кутающийся в огромный тулуп часовой. И кто–то говорит ему, что все равно, раз он не умер, он должен идти за проволоку, а не лежать в своей хате и голосом Савельевны кричит: «Ся! Ся, Жучок! Ся, Балахай!» И сразу ворвался в сон протяжный вой. Открыл глаза и в разлившемся по хате лунном свете увидел летящий за окном белый пух.
Пришла зима. Воздух в хате остыл, окошки до половины затянуло ледяными узорчатыми шторками. Зуб на зуб не попадал. Однако почувствовал, что боль в груди совсем притупилась, и без всякого усилия заполз между перин. Подумал, что раз уж пока не умер, надо будет снова начать жить. Вот только полежит немного, погреется в перинах, как следует подумает о чем–то важном, хотя думать мешает, как зубная боль, вой собак. Только один вопрос сливается с этим воем, продолжает его, когда дух перехватывает в собачьих глотках и длится по мере нарастания звука в пронзительном, безответном:
«Почему?» Почему он не может слышать этого воя? Почему его жизнь оказалась повязана им? Почему так отзывается в нем собачья тоска? Все другие вопросы казались неважными, какими–то вторыми, и вдруг нашелся ответ: да потому, что это его вой, это не псы, а он сам сидит там на бугре за колючей проволокой и, вздернув лохматую голову к небу, кричит о своем одиночестве, о своей, никому не нужной жизни, к которой нет сочувствия ни в ком, как нет в нем сочувствия к их собачьей доле! О любви кричит и ненависти, и у него и у них, унесенных смертью. О том, что ему так же невозможно уйти с этого берега, как им, хотя ни его, ни их никто и ничто здесь не держит — но только они одни знают, почему он не ушел. Вот то–то и ужасно, что он не ушел по тому же самому, почему и они остались. И они, так же как и он, ничего не умеют ни забыть, ни простить.
Но нет. Он встанет, соберется с силами, выйдет, достанет деньги из тайника и уйдет. Он никому ничем не обязан, он не сторож Петровниному дому, она нарочно пугала его городской жизнью, дескать, здесь его деньги — деньги, а в городе — тьфу! — он не пропадет, он еще может работать, все равно он теперь не хозяин своей жизни, степь теперь здесь хозяин.
И не заметил, как истекла эта собачья ночь. Еще прозрачная как медуза висела луна, а над горой уже озарилось нёбо восходом — пришел новый, ясный день его жизни, и Леня, слабый после болезни, но полный решимости встал. Затопил плиту, нагрел воды, побрился, накормил давно погрызших все валявшиеся на полу сухари, собак — щедро кормил, отрезая большие куски сала; вскрыл пару банок тушенки и, намазывая на печенье, то совал себе в рот, то бросал собакам. Дверь привалило снегом, открыл с трудом и ослеп от искрящейся под солнцем белизны. Голова закружилась, но все–таки собрался с силами, далеко в степь унес парашу. Потом, подхватив ведра, пошел на берег. Проходя мимо проволочного заграждения, вспомнил свой сон и усмехнулся — под снежным покровом все дышало таким благолепием, что совсем не казалось страшным ~ даже проволока, сливаясь с искрящейся землей, не вызывала раздражения.
Увидел свежую путаницу собачьих следов — где–то они рыскают, отпустила и их тоска, но вдруг что–то показалось ему странным, и он остановился: надо же, недаром боялся он, что ему разнесет хату — сорвало непогодой шифер с крыши хаты Савельевны с одной стороны начисто. Сброшенные листы побились, видно. и занесло их, и на перекрытия снега навалило — от того сразу и не понял в чем дело — теперь, как подтает, натечет вода в хату. Путного в ней, конечно, нет ничего. но все равно разорение полное. Он подлез под проволоку, спустился с бугра во двор и сразу увидел, что и на будинке шифера нет совсем, и сарай зияет черным провалом.
Озираясь по сторонам в поисках свалившихся осколков шифера, прошел двор насквозь, вылез из–под проволоки со стороны моря и сразу увидел поваленный возле колодца столб. «Вот оно — все, конец!» — резануло по сердцу: сколько лет жил на берегу, обламывали берег шторма, обрушивали каменные глыбы, а столб стоял. Когда–то сломило перекладину, не стало вроде бы смысла в этом столбе, а вот стоял эдаким знаком препинания. И чтобы крыши с домов сдирало — тоже дело невиданное. Не пошел к колодцу, решил сначала на Петровнин дом взглянуть и аж ноги подкосились: целиком с ее крыши содрало шифер. Надо думать в море снесло.