Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А несколько лет назад во Флоренции почему-то почти пустой монастырь Сан-Марко, и стирающийся, растворяющийся за окном голубой цвет у Беато Анжелико, когда вдруг удаётся сосредоточиться, попытаться понять, какое ты ко всему этому имеешь отношение.
И почему время уходит, а остаётся пространство, и что страшней всего, когда пространство уходит тоже...
Странным образом нет большой разницы между бесконечностью и мгновенностью. Это вот – нарисованные на небе облака, и лютики – шёлкова бородушка – масляна головушка – buttercups, мычание, заходящее в горло горестным счастьем, когда плевать тебе на голодающих Африки и непонятно, откуда берутся войны и прочие несчастья, а только бредёшь по тропинке через луг с первыми маками, и гряды холмов всех оттенков зелёного друг за другом, и солнечные пятна, и дикие нарциссы, и вдруг сладость коровьего запаха, и заячьи уши торчат из травы, и перебегает дорогу зверь пушистый с огромным хвостом по имени genette – судя по картинке с подписью в книжке – а по словарю генетта???
На кончике языка перекатывается «и вот, бессмертные на время, мы к лику сосен причтены, и от болезней, эпидемий и смерти освобождены», крутится шарманковой песней.
А потом вечер, холод, отчаянно пахнущая сирень – ничто не обобщает так, как запахи.
И твёрдое знание хрупкости – всё так, всё так, пока ничего не болит, пока несчастья грядущие где-то за кустами прячутся, и только знаешь, что жизнь не бесконечна, а когда-то ведь этого совсем не знал.
В Дордони тихие пейзажи, которые могли бы быть даже среднерусскими, если не вглядываться внимательно, если не выглядывает из-за деревьев башня замка, или жёлтая песчаниковая стена фермы, по которой ползут розы – лес, речка, луг – сменяются скальными выбросами, резкими на фоне неба, каменистыми плато, которые напоминают наши представления о прериях...
Речка Ouisse вытекает из дырки в скале, и в эту дырку можно заглянуть, хотя в этот раз мы поленились...
Ближе всего к «щастью» – это вечером через лес – деревья огромные выходят навстречу – раз знакомый, два знакомый. Тянется день, влажная дорожка под ногами.
Крупные редкие капли – поутру били в нос запахом прибитой пыли.
Липы вдоль широченной просеки, заросшей травой и дроком.
Заросли звездчатки у бревна, пахнущего дёгтем. Где-то внизу белые барашки на заливе.
Не отнять, не отнять. Прав Синявский – нет лучше запаха, чем мокрой псины и старых пыльных книг. Только ещё сирень, да акация. И тёплая сухая стриженая Катя – нежный чёрный бок – носом в него.
Смыкаются деревья над головой, потом расступаются – ручей, дрозд из густых кустов показывает жёлтый нос.
В мае так же не виден декабрь, как в декабре май. В липах – тягучее лиии, хлопающее па, в акациях – белыми высокими шапками за рекой, в длинном щавеле с уже загрубелыми листьями, в нивянках, в сладком луговом запахе – настоящее с такой неизменностью отъезжает в прошлое, и опять сирень, и розы, и запах жимолости вечером, и клубника из соседней деревни на крошечном рынке с этикеткой – «собрано утром».
Декорации привычные каждодневные скрывают отсутствие – реже напоминают о тех, кто в них бывал.
А вот эти розы на жёлтой каменной стене, к которым приезжаешь раз в год, спрашивают – где.
Разносерое небо, холмы, поля, маки и знакомые деревья – липа у калитки, акация над ручьём. Холмы нарисованы одни за другими, и река сверху над песчаной отмелью – из жёлтой пластмассы, и от тополиного пуха воздух объёмный живой – почему нет ни одной картины, где пух летит, садится на воду, уплывает? Когда-то здесь я впервые встретила щегла – в глицинии под окном. А ласточки по утрам любят залетать в спальню.
Тишина с пунктиром птичьим после дождя.
И дождь нехолодный неплотной стеной окружает, обволакивает коконом, и качаешься сонно убаюканный, и скрипят рессоры, и зелёное за зелёным, и следы на песке, и на траве, и заяц, вскидывая длинные лапы дорогу перебежит, и махнёт огромным хвостом когда-то увиденный странный зверь генетта. И опять вспомнишь про то, что театрального капора пеной, тополиным пухом, веткой черёмухи, кроной акации... И встряхнёшься, и выйдешь на улицу, чтоб поведя носом ухватить жимолость,– и ужинать пора.
Синие катальпы в синем небе – к ним торжественно ползёшь, задрав голову – выход из метро Jussieu.
Просвеченное солнцем громокипящее пеной пиво. Здесь, в кафе напротив, к нему подают орешки – неожиданным сюрпризом. Года три назад мы с папой радовались этому.
Город пропитан памятью – моей, чужой...
Настоящее мгновенно становится прошлым, а прошлое вдруг выступает из этого дрожащего воздуха и трогает за плечо.
Булыжные облака приколочены декорацией в густом непрозрачном небе.
Мгновенным уколом, взглянув на афишу с юной симпатичной девицей,– «где мои 17 лет» – чего-со-мной-уже-никогда-не-будет.
Хорошо, что нет на свете джиннов, а золотые рыбки плавают в прудах и не торопятся исполнять желаний...
Умер родной нам человек – Жорка – Георгий Бен – самый старый Васькин друг.
Отличный переводчик – поэзии, прозы...
Лондонский житель, много лет работал на Бибиси. Умер внезапно – в Питере, куда поехал пообщаться с друзьями.
Мы вместе Фроста собирались готовить. Жорка вовсю влез в эту работу.
Опять не выбрались весной в Лондон, а собирались...
Васькин отец и Утёсов получали деньги в месте под названием Гомец, и однажды отец Ваську взял с собой. Васька был уверен, что Гомец – это такой испанец в сомбреро, а это оказалась советская контора – государственное объединение мюзикхоллов, эстрад, цирков.
После войны Утёсов на ленинградских гастролях Ваську нашёл и оставил ему контрамарку на один из своих первых послевоенных концертов. И всегда Васька на утёсовские концерты ходил, когда он приезжал. И джаз с тех пор полюбил, начиная с его джаза.
Что было недавно, что давно, что сейчас?
Что отделяет наш мир от хаоса? Что обеспечивает функционирование его? Если никто в отдельности не понимает, как он устроен. Почему всё не разваливается на части?
И ещё – может ли быть именно такой закат цивилизации – постепенная утрата драйва, постепенная потеря технологий. Опускание на дно...
Поражает меня это движение от человека индивидуального к человеку массовому.
Многие годы жизнь шла в обратном направлении – из парада и массовости вылуплялся индивидуальный человек с личной ответственностью и личными привязанностями.
Вчера мы с Альбиром возвращались на метро домой и, естественно, в своё удовольствие болтали, сидя друг против друга. В вагон вошла женщина с девочкой лет пяти-шести, вертлявой, большеротой, с огромной улыбкой, в которой уже не хватает переднего зуба, и с разлохматившимся хвостом. Девочка протиснулась мимо меня к окну, а мама села рядом со мной у прохода. Через пару минут девочка обернулась к маме и спросила, на каком языке мы с Альбиром говорим.
– На русском,– ответила я.
– Вы из той России, которая около Китая, или которая около Франции?
– Так ведь нет России около Франции.
Тут улыбнулась мама:
– Она знает, что есть Россия в Европе и есть в Азии. Около Франции – это та, что в Европе.
Так что теперь я знаю – я из той России, что рядом с Францией. Кто бы мог подумать!
Грань двух сред – было и будет – и буфет не только у Бродского похож на Нотр Дам де Пари – старый буфет Татьяны Григорьевны Гнедич – вот сейчас передо мной такой буфет – резьба, фасад – под Рождество вылезать оттуда мышиному королю.
Чем дальше, тем больше задевают меня детали – хоть в книгах, хоть в жизни – одни детали.
Тополиный пух на реке – невесомым парусником по течению, пух на дороге, на поле – пушистым рыхлым летним снегом.
Блики на клеёнке – на столике на крыльце за раскрытой дверью, качаются тени на листьях, ползут розы по жёлтым стенам. Розаночка-Беляночка и добрый медведь.
Земляника в лесу – на руках у Антона была не кровь – сок земляники.
Артишоки на огороде, майские белые грибы во влажном лесу. Поют лягухи то слаженным хором, то вдруг солисты ведут свои бесконечные партии. Ласточки на проводах разевают клювы. И небо опрокинуто густым синим куполом, и тянут морды и шеи облака, и шуршат ветки ореховых деревьев.
Дорога вымощена жёлтым кирпичом, мигают Мигуны, жуют Жевуны.