Мальчишка Педерсенов - Уильям Гасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ханс медленно положил лопату. За ним потянулась к хлеву узкая тропка.
Ханс, поедем домой, сказал я. Давай поедем.
Я не могу ехать домой, сказал он ровным тихим голосом, проходя мимо нас.
Папа вздохнул, и мне показалось, что я уже умер.
Часть третья
1
Лошадь Педерсена стояла в хлеву. Папа ее успокаивал. Он гладил ей бок. Он положил голову ей на шею и шептал на ухо. Она вздрогнула и заржала. Большой Ханс приоткрыл дверь и выглянул в щелку. Он сделал знак, чтобы папа унял лошадь, но папа был в стойле. Я спросил Ханса, не видит ли он чего, – Ханс покачал головой. Я предупредил папу насчет ведра. Он угомонил лошадь. В ведре лежало что-то похожее на губки. Если это были губки, то они затвердели. Ханс отвернулся от двери и тер глаза. Он прислонился к стене. Потом подошел папа и заглянул в щель.
Не похоже, что в доме кто-то есть.
У Большого Ханса сделалась икота. Он вполголоса ругался и икал.
Папа кряхтел.
Теперь лошадь вела себя тихо, а мы дышали осторожно, и если поднялся ветер и шуршал снегом, то мы этого не слышали. В хлеву было теплее, а слабый свет мягко освещал сено и дерево. Мы спрятались от солнца, и глаза отдыхали на спокойных инструментах и коже. Я прислонился к стене, как Ханс, и засунул пистолет за пояс. Приятно было освободить руку. Лицо горело, и меня клонило в сон. Можно было сделать нору в сене. Даже если там крысы, я все равно бы спал рядом с ними. В хлеву было тихо. На стенах висели инструменты и сбруя, на полу лежали мешки и стояли ведра. Никто не возился в соломе, не шевелился в сене. Лошадь стояла смирно. Мы с Хансом отдыхали у стены; Ханс набирал в грудь воздух и задерживал его, и мы оба ждали, что скажет папа, но он не издавал ни звука. Только опасно протянувшаяся из-под его ног к ведру полоска белого солнечного света казалась живой.
Не похоже, сказал наконец папа. Отсюда не поймешь.
Так кто пойдет? подумал я. Это недалеко. И все кончится. Только двор перейти. Это не дальше, чем переход за сугробом. Оттуда только окна глядят. Если он и был, то ушел, никакой опасности нет.
Он ушел.
Может, и так, Йорге. Но если он приехал на бурой, которую ты нашел, почему не взял кобылу Педерсена?
Господи, прошептал Ханс. Он здесь.
Может, и в хлеву, мы все равно его не увидим.
Ханс икнул. Папа тихо рассмеялся.
Ну тебя к черту, сказал Большой Ханс.
Я думал, избавил тебя от икоты.
Дай посмотрю, сказал я.
Он, наверно, ушел, подумал я. Тут совсем близко. Он, наверно, ушел. Его и не было. Совсем близко – но кто перейдет? Сильно прищурясь, я разглядел дом. С нашей стороны ближе всего – столовая. Веранда была слева, подальше. Дойти до ближней стены, а потом пробираться под окнами. Он может увидеть тебя из окна на веранде. Но он же ушел. Однако мне не хотелось пересекать этот снежный, продуваемый пятачок, чтобы убедиться в этом.
Большой Ханс никак не мог перестать. Я считал в промежутках. Если бы не это, сзади бы меня ничто не беспокоило. Когда он задерживал воздух, наступала долгая тишина, а потом мы ждали.
Возле снеговика поднялся ветер. Теперь возле снеговика лежали длинные голубые тени. На востоке небо было ясное. Снег потихоньку пересыпался к веранде мимо снеговика. С хобота насоса свисала сосулька. Следов нигде не было. Я спросил, видели ли они снеговика; папа буркнул. Снег доставал снеговику до пояса. Ветер выдул ему глаза с лица. Немой дымоход – это пустой дом.
Там никого нет, сказал я.
У Ханса снова началась икота, и я выбежал.
Я добежал до стены столовой и прижался к ней спиной, крепко. Теперь я увидел тучи на западе. Ветер усиливался. Хансу и папе можно было идти. Я проберусь за угол. Я проберусь вдоль стены. Там веранда. Рядом с ней, один, стоял снеговик.
Свободно! крикнул я и двинулся дальше не прячась.
Папа осторожно вышел из хлева с ружьем в руках. Он шел медленно, чтобы быть храбрым, а я стоял на открытом месте, и я улыбнулся.
Папа сел, обняв колени, я услышал ружье, и Ханс закричал. Папино ружье встало торчком. Я попятился к дому. Господи, подумал я, он здесь.
Хочу пить.
Я держал дом. На него несло снег.
Хочу пить. Он показал мне рукой.
Замолчи. Замолчи. Я помотал головой. Замолчи. Замолчи и умри, подумал я.
Хочу пить, пить, сказал папа.
Папа дернулся, когда я еще раз услышал ружье. Он как будто показал на меня рукой. Мои пальцы скользили по доскам. Я пытался зацепиться ими, но спина соскальзывала. Я в отчаянии закрыл глаза. Я знал, что снова услышу ружье, хотя кролики не слышат. Он бесшумно пришел. Спина соскальзывала. В кроликов, однако, трудно попасть, они прыгают. А суслики, вроде папы, сидят. Я чувствовал лицом снежинки; они крошились, когда ударялись. Он застрелит меня, ей-богу. Голова у папы набок? Не смотреть. Я чувствовал, как снежинки мягко падают мне на лицо и ломаются. Снег слепил, стягивал щели глаз. Эта трещина у папы в лице, должно быть, ужасно сухая. Не смотреть, да… ветер усиливался… снежинки быстрее…
2
Когда мне стало так холодно, что стало все равно, я прополз к южной стороне дома, разбил окно пистолетом – о нем я только сейчас вспомнил – и влез в полуподвал, порвав о стекло куртку. Ноги подламывались, я то и дело присаживался в темных углах, в холодных плесневелых закутках между ящиками. И вдруг заснул. Я думал, что проснулся сразу, однако свет за окном был красным. Их загнали в погреб, вспомнил я. Но, хотя замерз так, что будто отделился от себя, я остался на месте и думал, не идет ли все к тому, чтобы я очутился в погребе взамен мальчишки, которого он упустил. Да, его не ждали. А мальчишка Педерсенов – может, он был вроде как бы вестью. Нет, мне больше нравилась мысль, что нас обменяли, как пленных. Я вернулся в свою страну. Нет, скорее мне дали страну. Новую необитаемую землю. Чем дальше, тем больше, пока мы ехали, я выскальзывал из себя – может быть, меня вытеснял холод. Так или иначе, голова у меня была чудная, с пересохшими глазами, затуманенная, всё разорванное. Да, он был быстрый и бесшумный. Кролик просто споткнулся. Помидоры ничего не чувствуют замерзая. Я подумал о мягкости туннеля, следах лопаты на снегу. А что, если снег глубиной в тридцать метров. Вниз, вниз. Бело-синяя пещера, синева темнеет. И отсюда отходят туннели, как ветви дерева. И красивые залы. Это уже февраль? Я вспомнил кино, где листы слетали с календаря, как листья. Девушки в красном кружевном белье уносились на лыжах из виду. Тишина туннеля. Глубже и глубже. Лестница. Широкая, высокая лестница. И балконы. Ледяные окна и мягкий зеленый свет. Ах. В феврале еще будет снег. Вот я съезжаю с хлева, шуршат полозья. Я опасно кренюсь, но все равно качусь дальше. Теперь в желоб, быстрый снежный желоб, и мальчишка Педерсенов плывет грудью вниз. Теперь они все утонули в снегу, так ведь? Мальчишка – за то, что убил свою семью. А я? Должен замерзнуть. Но я уйду до этого, вот что хорошо, я уже ухожу. Да. Чудно. Я стал чем-то, что надо ощупать, найти больные места, как ржавчину и гниль в шурупах и досках, перетертые места в ремнях, и до этих мест было трудно достать, пальцы в перчатках не гнулись, концы их болели. Из носу текло. Как интересно. Странно. В ноге судорога, она меня, наверно, и разбудила. Как чужие я ощущал свои плечи в куртке, обод шапки на лбу, а на жестком полу – еще более жесткие – свои ступни и крепко прижатые к груди колени. Я ощущал их, но ощущал иначе, чем всегда, – как распор болта в стали, как тягу кожаного гужа, как натиск половицы на половицу в сплоченном полу, как тугой поворот плотно пригнанной пары колес, стесненность разбухших брусьев и глубоких зимних ключей.
Я не видел топку, но огня не было. Я знал, угли в ней остыли. В разбитом окне застряла радуга и бросила на пол цветные пятна. Один раз сквозь нее пробежал ветер, и снежинка повернулась. Лестница уходила в темноту. Если на ней появится щелка света, подумал я, придется стрелять. Я нашарил пистолет. Потом я увидел погреб, закрытую дверь, за которой Педерсены.
Умерли они уже? Должны были. Все умерли, кроме меня. Более или менее. Большой Ханс, конечно, не совсем – если только этот не догнал его, воющего. Но Большой Ханс бежал как трус. Это ясно. Может, даже лучше, что он жив и пропадет в снегу. У меня не было его журналов, но я помнил, как они выглядят, надутые в лифчиках.
Дверь была деревянная, с деревянным засовом. Засов я отодвинул легко, но дверь застряла. Не должна была застрять, но застряла – заело сверху. Я попробовал разглядеть верх, встав на цыпочки, но пальцы на ногах не выгибались, и я валился на сторону. Не с чего ей застревать, подумал я. Нет никакой причины. Я снова дернул, очень сильно. Упала деревяшка, и дверь, задрожав, открылась. Подклинена. Зачем? Есть же засов. В погребе было еще темнее и пахло землей и плесенью.
Может, они свернулись клубком, как мальчишка, когда он упал. Может, у них иней на одежде и волосы схватило льдом. Какого цвета у них носы? Хватит мне смелости дернуть? Если хозяйка мертвая, посмотрю у ней между ног. Я не Ханс, чтобы их растирать. Большой Ханс убежал. Пропал в снегу. Здесь ни чайника, ни печки. Перед тем как такое устроить, надо всё рассчитать. Я подумал о том, как затвердели губки в ведре.