Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра - Олег Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, функциональное своеобразие дневника Герцена составляют три элемента: психологический, идейный и социальный. Дневник запечатлел новый этап роста сознания автора, аккумулировал комплекс философско-исторических и политических идей и взял на себя функцию, компенсирующую социальный опыт личности.
Отчетливо прослеживается психологический рубеж, делящий весь текст дневника на две части, в дневнике А.В. Дружинина. Знаком завершения периода индивидуации служит запись под 11 июня 1853 г., в которой критик бросает взгляд на прошлую жизнь и проводит разделительную черту между минувшей юностью и наступившей молодостью. Здесь автор прощается со счастливым прошлым и в форме лирического обращения шлет ему слова благодарности: «Где то время, когда вид какого-нибудь домика заставлял мое сердце биться сильнее <...> Я сижу теперь в теплый, но серенький вечер под окном <...> и говорю: «О моя юность, о моя свежесть!»[82].
С этого момента функция дневника преобразуется. Медленно, но настойчиво Дружинин очищает записи от «психологии» и теоретических рассуждений и придает им форму и стиль повествования о событиях прошедшего дня. Вместе с содержанием записи меняется и способ ее оформления: текст приобретает характер оперативного отчета, в отличие от пространного рефлективно-аналитического или квазихудожественного рассуждения.
Первая датированная запись второй части дневника делит его не только с точки зрения функции, но и в плане пространственно-временной организации событий. Вся предшествующая датировка носила условный характер: для юного автора важнее было время его сознания, психологического роста, нежели физическая наполненность пространственно-временного континуума. Внешние объективные события долгое время проецировались на психику и переживались автором субъективно, на уровне душевных движений.
С момента обретения духовной целостности время и пространство не воспринимаются Дружининым лишь как формы сознания. Датировка в дневнике приобретает последовательный и конкретный характер, а сами записи синхронно отражают подробности прошедшего дня. С топонимической точностью писатель называет свое местопребывание и формой настоящего времени уточняет хронологию событий: «Я сижу теперь <...>»[83]. Время перестало быть для Дружинина условной формой, которой можно манипулировать в зависимости от причуд фантазии или рациональной установки. Дружинин невольно ощущает объективный ход времени и удивляется развившейся у него способности прилежно воспроизводить это движение: «Четверг, 29 октября. Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник»[84].
Однако на начальном этапе новой жизненной эпохи в дневнике еще нередко слышатся отголоски былого времени. Писатель бросает ретроспективный взгляд на прожитое и определяет точку отсчета новой, светской жизни, которая, по его представлениям, знаменует эру самостоятельного бытия в социальном мире. Данный период – в шесть лет – характеризуется выходом из ограниченного пространства собственного сознания и замкнутого мира корпусной и армейской жизни. Этот возраст – 24 года – Дружинин считает временем завершения юности (читай – индивидуации), за которым наступает полноценная жизнь независимого человека в многообразном и противоречивом мире: «Только с началом цыганской жизни начал я жить на свете <...> Мне всего шесть или семь лет от роду, только шесть или семь лет я живу на свете <...> Молодость, молодость, мои 24 года <...>»[85].
С.А. Толстая начала вести дневник в 11 лет и до замужества имела солидный опыт в этом жанре. Собственная семейная традиция, жизненная потребность и личные качества сформировали ее оригинальную летопись до знакомства с ранними опытами в этом жанре ее жениха. Ее дневник возник и в дальнейшем писался независимо от литературных влияний мужа-писателя.
На функциональное своеобразие дневника Толстой оказали воздействие два жизненных обстоятельства: рано пробудившаяся духовная жизнь и раннее замужество. Духовная направленность интересов и интенсивная внутренняя жизнь уже в раннем юношеском возрасте потребовали эстетически емкой формы выражения. Привычка общаться в тесном домашнем кругу, в условиях замкнутого быта дворянской усадьбы крепостной эпохи ограничивала возможности культурных контактов, разнообразных форм творческого общения. Духовная жизнь поневоле уходила вглубь и искала подходящие рамки для свободного протекания. Для развивающейся и творческой личности в стадии ее формирования дневник оказался незаменимым средством материализации внутренних порывов. Начатый до стадии индивидуации, дневник Сонечки Берс вобрал в себя еще не дифференцированные способности и отразил поиски своего, оригинального творческого пути. Развившиеся позднее музыкальные, художественные, литературные и педагогические дарования представлены в ранних тетрадях журнала в сгустке бурлящей и выплескивающейся жизненной энергии: «15 июля 1860 г. Я вовсе не радуюсь <возвращению> домой <...> Напротив, мне бы хотелось уехать куда-нибудь подальше <...> Мне было так хорошо, так отрадно, так весело, но не долго длилось все это, теперь стало так тяжело жить на свете! <...> Что делать, как действовать? Не знаю и кидаюсь во все стороны, бьюсь, как птица в клетке <...> Протяни мне кто-нибудь руку, дай совет, сообразный моему положению, я охотно прислушаюсь»[86].
Раннее пробуждение духовной жизни сказалось и в том, что юная Сонечка Берс быстро и легко освободилась от родительского влияния. Дневник был одним из этапов обретения психологической самостоятельности. В нем не зафиксированы сколько-нибудь значительные факты, подтверждающие тесную связь с родителями.
Скороспелая независимость подготовила фазу индивидуации, начало которой совпало с замужеством. Все противоречия этого этапа, соединившие в себе две психологические линии развития, нашли отражение в дневнике. С началом семейной жизни функция дневника преобразуется. Если ранее он был журналом откровений девической души, то теперь дневник становится хранителем событий формирующегося нового мира. Не оправдались надежды на то, что свой душевный мир можно будет спроецировать на душевный мир мужа – друга и наставника.
Хотя возвращение к дневнику вначале осознается как дань девической привычке, подсознательно Софья Андреевна ощущает, что новый журнал будет служить не продолжением старого, а средством формирования автономной сферы сознания: «Опять дневник, скучно, что повторение прежних привычек, которые я все оставила с тех пор, как вышла замуж. Бывало, я писала, когда тяжело, а теперь, верно, оттого же.
Эти две недели я с ним, Мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него.
<...> И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой»[87].
Сложности начального этапа супружеской жизни совпали с противоречиями периода индивидуации. И дневник в таких условиях был единственной формой выражения душевных конфликтов. Правда, данный процесс понимался односторонне, как приобретение супружеского опыта. Но на самом деле, как мы знаем по другим дневникам, ведшимся в этом возрасте, Толстая переживала фазу психологического самоосуществления. Дневник дает этому убедительное доказательство: «Так все стало серьезно, а впечатленья девичьи живы, расстаться еще трудно, а воротиться нельзя. Вот так-то через несколько лет я создам себе женский, серьезный мир и его буду любить еще больше, потому что тут будет муж, дети, которых больше любишь, чем родителей и братьев. А пока не установилось. Качаюсь между прожитым и настоящим с будущим. Муж меня слишком любит, чтобы уметь сразу дать направление, да и трудно – сама выработаюсь (выделено мной. – О.Е.)»[88].
Ко второй половине 60-х гг. завершается формирование автономной духовной сферы и соответствующей ей формы дневника. Функция дневника определяется как разговор с собою, но не по причине отсутствия проницательного и сочувствующего собеседника. Она выражает потребность в объективации тех переживаний, которые не принято высказывать вслух даже духовно родственным людям.
В характерологическом плане продолжение дневника по завершении индивидуации было делом натур, у которых одна из дифференцированных психических функций требовала регулярной исповеди. Но традиционные церковные и светски-бытовые формы последней не подходили по причине специфических содержаний сознания. Мыслительный материал, его этические содержания не соответствовали ни патерналистскому характеру института религиозной исповеди, ни его семейно-родственному аналогу. Исповедовать подобные содержания можно было только перед самим собой. «Я так часто бываю одна со своими мыслями, – признается Толстая в дневнике 1865 г., – что невольно является потребность писать журнал. Мне иногда тяжело, а нынче так кажется хорошо жить с своими мыслями одной и никому о них ничего не говорить»; «26 января 1902 г. Не знаю, зачем я пишу, это беседа моей души с самой собой»[89].