Слушать в отсеках - Владимир Тюрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, выход в море отменяется?
— Да нет, выход не отменяется. Я не смогу с тобой пойти. — Шукарев искренне был огорчен, а у Логинова свалилось с души, и он испугался, как бы это чувство великого облегчения не прорвалось наружу в его голосе, во взгляде. — Адмирала в Москву вызвали. Рано утром с замкомандующего флотом улетает. А меня он за себя оставил. Вот такая петрушка получается. — Шукарев встал и подошел к Логинову. Тот тоже поднялся, подобрался. — Я тебя прошу, Николай Филиппович, не подведи меня, не рискуй без надобности. Ну не прорвете рубеж, черт с ним. Не теряй головы. А начнет «академик» что-нибудь отчебучивать — пресекай и вступай сам в командование. Будь благоразумным. Добро?
— Добро, Юрий Захарович.
Поняв, что разговор окончен, Логинов поспешно вскочил со стула и хотел было поскорее, пока комбриг чего-нибудь не удумал, вылететь из кабинета. Но Шукарев задержал его. Похоже, не поверил он ему сейчас. А может, успел прочитать на лице радость?
— Вот что, Логинов, — Шукарев даже назвал его по фамилии, — слушай мой приказ: я категорически запрещаю всякие там трали-вали. Ка-те-го-ри-чес-ки! Никаких фокусов! Прорывать зону ПЛО[5] только так, как это мы обычно делаем. Ты меня понял?!
— Так точно, товарищ комбриг, понял. Разрешите идти?
— Иди. — И уже когда Логинов толкнул дверь, Шукарев потеплевшим голосом пожелал ему вслед: — Успеха тебе.
— Спасибо.
* * *Синоптики на этот раз не ошиблись: буйный метельный ветер ночью стих, зашел на юго-запад и теперь, по-весеннему горький и тревожный, нес с собой из-за сопок запах талого снега и терпкий аромат. Солнце сияло вовсю. Но гладкое, без единого облачка небо еще не прогрелось, оно оставалось холодновато-синим, как бывает в средней полосе в погожие дни октября.
Над бухтой, точно радуясь возвращению тепла, весело гомонили чайки. Покружившись над серой гладью воды, они одна за другой через крыло сваливались вниз и садились на огромные металлические плавающие бочки, к которым швартовались корабли. Чайки деловито усаживались на них и щедро поливали их пометом. Поэтому бочки, когда-то выкрашенные в красное, теперь уже потеряли свой первородный цвет, покрылись немыслимыми потеками, и казалось, что на каждую из них просто-напросто неаккуратно выплеснули по нескольку ведер грязных белил.
Ожили и люди. По деревянным трапам, стекавшим от береговой базы к причалу, вверх-вниз суетливо бегали веселые моряки. Не такие, как в предыдущие дни, мокрые и хмурые.
Через несколько минут подъем флага. Сегодня он торжественный: подводники провожают своих товарищей, отслуживших срочную службу, в запас.
— Командам построиться к торжественному подъему флага! — на всю бесконечную длину причала разнесся усиленный динамиком голос дежурного по соединению. Под матросскими ботинками гулко загромыхал металл корпусов подводных лодок. Строились на кормовых надстройках, на той части верхней палубы лодки, которая начинается от рубки и заканчивается флагштоком. Здесь палуба чуть пошире, чем на носу.
Увольняемых в запас по традиции поставили на правый фланг. Сегодня они в последний раз пришли на подъем Военно-морского флага. В последний раз… А ведь был и первый. Был, но очень давно. Четыре года своей жизни, силы, уменье они отдали флоту, отдали честно, безоглядно, не щадя себя. И потому они по праву стоят сегодня правофланговыми, направляющими в строю своих товарищей.
На пирсе перед «С-274» маятником туда-сюда рысит дежурный по лодке штурман Хохлов. Обрадовавшись ясному дню, он выскочил на пирс в одном кителе и теперь прозяб до синевы. Но сходить одеться потеплее не может — вот-вот должен появиться командир. По палубе лодки перед самым строем, громыхая сорок шестого размера ботинками, прохаживается Березин. Остановившись напротив Киселева, он спросил:
— Ну и как?
— Никак, товарищ капитан третьего ранга.
— А жаль. — Старпом еще несколько мгновений постоял перед старшиной, о чем-то поразмыслил и пошел дальше. Боцман Силыч ткнул Киселева локтем в бок:
— Ты о чем это так содержательно со старпомом потолковал?
— Да так, о смысле жизни…
— Ты, Володя, не темни. Меня, старого хоря, не проведешь. На сверхсрочную небось агитирует остаться?
— Ну…
— Что это за «ну»? Не запряг, а уже нукаешь. Агитирует, и правильно делает. Ну… Чего ты за Иванычем тянешься? У него дом, семья. А тебя кто ждет? Чего молчишь? Я тебя спрашиваю. — У мичмана Ястребова лицо изборождено глубокими морщинами, а громоздкий обвислый нос вроде как бы вырезан из пористой губки фиолетового цвета, которой моют детишек. Говорят, такие носы бывают только у людей, здорово пьющих. Но это неправда. Силыч не пьет даже «наркомовское» вино, которое выдают подводникам в море перед обедом. Несчастье с носом у него от какой-то непонятной болезни.
Киселев ничего не ответил. Но Силыч не обиделся, лишь собрался с мыслями и повел атаку с другой стороны;
— Ты, Володька, знаешь, что ваш мичман Оленин лежит в госпитале с язвой желудка и что его собираются списывать на берег?
— Ну.
— Что ты заладил: ну да ну?! Кого старшиной команды мотористов ставить? Варяга искать? — Киселев опять промолчал. — Совесть в тебе не бунтует? Где ты человеком стал?! На нашей лодке. Где из тебя специалиста первого класса сделали? На нашей лодке. Кто тебя в партию рекомендовал и принимал? Опять же мы, на нашей лодке. Стало быть, для тебя нигде никого роднее нас не должно быть. А ты что? В трудную минуту бежишь. Стало быть, дезертир ты. Вот тебе моя аттестация.
— Да разве на целину или в Тюмень уехать — дезертирство? Там же холод, морозы, ни жилья — ничего!
— Для лодки ты все равно дезертир, — упрямо повторил боцман.
В чем-то Силыч был прав.
Отца Володя помнил плохо, покажи ему сейчас фотографию — не узнал бы. В памяти сохранилось, что отец всегда улыбался и любил рыбалку, часто брал его с собой. Воспоминания о рыбалке оказались наиболее стойкими, Володя помнил, как отец подсекал рыбу, а потом отдавал удочку сыну, и он, захлебываясь от счастья, выволакивал ее на берег. Когда началась война, отец ушел на фронт, и еще ничего не понимавший толком Володька был очень род, что отец его бьет фашистов, хвастался им, придумывал и рассказывал своим приятелям про него всякие героические небылицы.
Похоронка на отца пришла летом сорок четвертого. Этот день Володя помнил отчетливо. Июльское солнце палило нещадно, все живое попряталось в тень, даже куры ленились рыться в земле, лежали в пыли, прикрыв глаза белой пленкой. Володька шуганул их, а они даже не испугались, только отвели пленку с глаз и взглянули на него бессмысленными бусинками. В другой раз Володька показал бы им, но сейчас было некогда: он нес на кукане десятка три пескарей. Спешил домой. Мать сегодня работала в вечернюю смену, а сам он жарить рыбу еще не умел.
Ловить пескарей научил его Сережка Конь, мальчишка года на два постарше, озорной и непоседливый, за что и получил такое прозвище. Утром, когда Володькина мать куда-то отлучилась со двора, Сережка приказал Володьке вытащить из-за печи противень, а потом в сарае они набили гвоздем в нем дыр, привязали к его углам веревки, к веревкам — палку, чтобы видно было, где в воде стоит их снасть, и отправились на реку, на перекат.
И вот теперь Володька торопился домой с уловом. В животе голодно постанывало. Хотелось есть, прямо хоть жуй пескарей сырыми. Но еще свербила беспокойная мысль: а не хватилась ли мать противня? И если хватилась — что за это будет? «Точно, хватилась…» — с тоской подумал Володька, увидев на крыльце их дома соседок. Он хотел было вышмыгнуть из калитки, но взглянул на пескарей и, вобрав голову в плечи, шагнул в прохладные сенцы. Мать громко рыдала, ее успокаивали. В доме остро и неприятно пахло лекарством.
Так он остался без отца. Мать еще проплакала с неделю, а затем примолкла, стала какая-то тихая и ватная, было ей все безразлично и не нужно. Для Володьки же горе это оказалось не таким уж безутешным: вокруг было так много интересного и так все время хотелось есть, что долго страдать просто не хватало времени. Настоящее горе пришло позже, года через полтора, когда в их доме появился совсем сторонний мужчина по имени дядя Леша. Мать требовала называть его папой. А у подросшего Володьки не поворачивался язык, он дичился и дяди Леши, и его заискивающих ласк, скрывался от них на чердаке.
Вот тогда он и познал горечь настоящей обиды от первой в его недлинной жизни порки. Мать порола и приговаривала:
— Ты жизнь мою заедаешь, аспид! Змей! Подох бы ты, что ли!
Но Володька не подыхал, все рос и рос. Дядя Леша ушел, за ним появился дядя Вася, а за дядей Васей еще кто-то… Володька взрослел, со временем постепенно привык равнодушно смотреть на этих дядей, на беспорядочную, удалую в пьяном угаре и тоскливую с похмелья, слезливо жалкую жизнь матери. Помаленьку сам пристрастился к выпивке. Сначала, пока был еще мал, дяди подносили, чтобы пораньше и покрепче заснул, а когда вошел в рост — водкой стали задабривать.