Меня зовут Шейлок - Говард Джейкобсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сразу видно, что вы ее балуете, – заметил Шейлок, когда Струлович нажал на отбой.
В его голосе слышалось сильное чувство. Да разве могло быть иначе? Но что это за чувство – скорбь, зависть, горечь?..
Быть может, оба они друг другу завидуют?
Или же Струлович просто слышит в голосе Шейлока собственную отеческую гордость и сентиментальность?
– Ее мать слишком больна, чтобы заботиться о ней, как должно, – ответил Струлович. – Ответственность за дочь полностью лежит на мне, а я на подобную роль не гожусь.
– Разве хоть один мужчина на нее годится?
– Без жены, наверное, нет. Так что да, я ее балую. Балую и притесняю – с одинаковой силой.
– Могу вас понять.
– Я хвалю, а затем отчитываю. То, что даю левой рукой, отнимаю правой. За потворством вечно следует раздражение, за раздражением – раскаяние. Мы с дочерью будто заключены в замкнутом пространстве, и я то сковываю ее движения, то слишком остро ощущаю ее присутствие. А затем наказываю за то, что она чувствует то же, что и я. Никак не могу достичь равновесия в своей любви к ней.
Шейлок крепче стиснул локоть Струловича. По его напряженным пальцам пробежала легкая дрожь воспоминаний.
– Своими словами вы вонзаете в меня кинжал, – сказал Шейлок. – Впрочем, любой отец на моем месте испытывал бы то же самое. Таков уж непреложный закон: отцы не знают меры в любви к дочерям.
Получалось, что это ужасная обязанность, возложенная на них Богом, – который справлялся с воспитанием собственных детей ничуть не лучше. Любовь Шейлока, понял Струлович, тяжелое испытание. Однако слова его не только пугали, но и утешали. Значит, Струлович такой не один. Так уж распорядилась вселенная, что отцы любят дочерей не благоразумной, а слишком сильной любовью, и дочери ненавидят их за это.
– Я хочу оставить ее в покое, но не могу, – продолжил Струлович. – Боюсь за нее. Вот бы она заснула, а проснулась на десять лет старше. Дочь, которая учится в колледже, это ходячая пытка. Домой она возвращается с совершенно замороченной головой.
Шейлок едва дождался, пока он договорит.
– Думаете, если бы она никогда не выходила из дому, что-то бы изменилось? Дочери не нужно образование, чтобы научиться ненавидеть отца. Бунтарство можно освоить и через открытое окно. Такова уж природа дочерей.
– Такова уж природа открытых окон.
– Такова уж природа природы.
– Значит, я против природы.
Шейлок издал гортанный звук, похожий на умирающий смешок.
– Что же, флаг вам в руки! – Он замедлил шаг и глянул назад, как бы желая проверить, не гонится ли за ними природа. – Наша борьба с природой длится давно. Много вы знаете одичавших евреев?
Так сразу Струловичу в голову пришел только Джонни Вайсмюллер[25].
Шейлок ударил рукой по воздуху, словно пытаясь прихлопнуть муху.
– Насчет него самого ничего сказать не могу, а вот Тарзан, вы уж мне поверьте, точно не один из нас. Мы с обезьянами не якшаемся. Либо галдеж приматов, либо закон. Мы выбрали закон. Вы ведь читаете Стефана Цвейга? Разумеется, читаете. Говорят, в молодости он занимался эксгибиционизмом перед обезьянником Шенбруннского зоопарка в Вене. Почему именно перед обезьянником? Чтобы высмеять поработивший его сексуальный императив. «Я ничем не лучше обезьяны», – как бы говорил Цвейг. Со временем он это перерос. Вот вся история евреев: мы это переросли. Нужно провести черту под тем, что осталось в прошлом. Христианам нравится думать, будто они провели черту под нами.
– Мы же не обезьяны.
– Для них – обезьяны. Гориллы, собаки, волки.
– Всего лишь ругательства, не более того. Их настоящая претензия к нам состоит в другом: мы слишком решительно провели черту под природой.
– Претензия христиан к нам состоит в том, что лучше служит их целям в данный конкретный момент времени. Они сами не знают, почему терпеть нас не могут, знают только, что не могут. Мои чувства к ним более определенны. Они говорят, будто мы лишены милосердия, но когда я выбежал на улицу, выкрикивая имя Джессики, дети смеялись над моим горем. И ни один милосердный христианский родитель не затащил их в дом и не отчитал за жестокость.
«Ого! – с восхищением подумал Струлович. – В непримиримости ему не откажешь. Да и в живости ума, если уж на то пошло».
С другой стороны, хотя Струлович и предпочел бы не осуждать своего нового приятеля на столь ранней стадии знакомства, разве не ходили слухи, будто, выбежав на улицу, Шейлок оплакивал не столько дочь, сколько дукаты? Струлович знал: слухам верить нельзя, но что, если в данном случае именно так все и было?
В конце концов, дочь у Шейлока украли именно как предмет, обладающий материальной ценностью. Но нельзя же – или можно? – сваливать все на меркантильность общества. Струлович и сам жил в мире, помешанном на богатстве, однако не путал дочь со счетом в банке. Впрочем, он понимал: горечь потери стирает границы между предметами и людьми. Ограбленные часто называют случившееся с ними насилием, воспринимая кражу имущества так же остро, как нападение на собственную персону. Струлович не был уверен, что чувствовал бы то же самое, но не был уверен и в обратном. Его больше занимал вопрос, не производит ли он схожее впечатление как отец. Одержимый. Подобный волку. Одурманенный яростью и чувством собственничества. Неужели любовь Струловича – такое же испытание, как любовь Шейлока? Неужели он так же смешон в жестоких глазах христиан?
– Вижу, о чем вы думаете, – сказал Шейлок. – Подвести черту под собственным прошлым – это одно, но как подвести черту под будущим дочери? Ответ: «Никак».
Оба замерли и уставились на холодную серую слякоть у себя под ногами. Казалось, они снова на кладбище – скорбно склоняют головы перед могилами, где лежат их близкие.
Наконец оба двинулись дальше и несколько минут шли молча, пока Шейлок опять не замедлил шаг.
– Знаете, – сказал он таким тоном, словно несколько недель подряд обсуждал эту тему со Струловичем, и в голову ему неожиданно пришла новая мысль. – Джессика купила обезьяну не только мне назло.
Они стояли перед кладбищенской молельней со звездой Давида над входом. Когда хоронили мать Струловича, молодой раввин, который проводил службу, неправильно произнес ее имя, и Струлович поклялся никогда больше не посещать проводимых раввинами служб, неважно, похоронных или праздничных.
– Так зачем она купила обезьяну?
– Простите, здесь мы совершаем омовение рук, – ответил Шейлок.
Он подошел к ряду умывальников у задней стены и полил себе на руки водой из жестяной кружки. Значение обычая было Струловичу известно: водой смывается скверна смерти. По-своему понятно – неважно, религиозен ты или нет. И все же ему мерещился в этом привкус фанатизма.
Струловичу хватило самоиронии, чтобы усмехнуться собственным мыслям: а сам-то он страсть какой умеренный!
Шейлок продолжил разговор с того же места, на котором прервал:
– Вы спросили, зачем Джессика купила обезьяну…
– Да.
– Чтобы отречься от собственного еврейства… Не стану добавлять: «Будь проклято ее имя».
Для меня ты умер…
Лежишь мертвый у моих ног…
– Потерянная дочь – не обязательно умершая, – заметил Струлович.
Разве сам он не был потерянным и вновь обретенным сыном?
Пальцы Шейлока впились в руку Струловичу.
– Не дай вам Бог узнать, как вы заблуждаетесь! Такой потери я не пожелал бы даже врагам.
Справедливый упрек. Впрочем, Шейлок лукавит: именно такой потери он своим врагам и желает.
Струлович почувствовал, что они с отцом состоят теперь в одном клубе. Лига еврейских отцов «Чтоб вам гореть в аду!». Хотя общество Шейлока было ему приятно и даже лестно, он не знал, долго ли сможет выносить эту неприкрытую ярость. В те времена, когда Кей еще не лишилась дара речи, она часто упрекала Струловича в том, что он тащит в дом старинные богословские диспуты.
Теперь ему хотелось сказать Шейлоку то же, что когда-то говорила ему Кей: «Смотри на все проще!»
Остаток пути до черного, похожего на катафалк «Мерседеса» они проделали молча.
– О! Не ожидал, – произнес Шейлок.
Рядом с «мерседесом», придерживая дверцу, стоял чернокожий шофер. Струлович подал ему глайндборнский табурет Шейлока.
– В багажник, Брендан, – велел он и снова повернулся к Шейлоку: – Не ожидали, что у меня личный шофер?
– Не ожидал, что у вас немецкий автомобиль.
– Под прошлым нужно подвести черту – вы же сами сказали.
– Черта черте рознь.
– Черта и есть черта, а прошлое осталось в прошлом.
– Не знал, что вы так думаете.
– А я и не думаю.
Вот так, сидя на заднем сиденье нежданного «мерседеса», они завели беседу о тяготах воспитания, обычную между отцами – в особенности между отцами, на чьи плечи легла обязанность в одиночку воспитывать дочь.
– Наверное, вас это удивит, – начал Шейлок, – но я постоянно жду вестей от своей дорогой – слишком дорогой дочери. В тот день, когда Джессика сбежала, я похоронил ее в своем сердце. Однако навсегда похоронить дочь невозможно. Даже такую, которая готова украсть самое ценное, что есть у отца… после нее самой, естественно.