Поймём ли мы когда-нибудь друг друга? - Вера Георгиевна Синельникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я погрузилась в математику настолько, что стала фантазировать о формуле счастья, лаконичной, простой и совершенной, как сама Гармония или может быть, как «тонкий луч», который хотелось найти тебе.
Через год вернулась директриса.
Костёр любви к математике погас. Но уроки Эмилии Карловны остались, как мне кажется, для всего нашего класса самым тёплым и радостным воспоминанием о школе.
Во мне же решение сложных задач, которые я находила в разных немыслимых сборниках, не входивших в программу, воспитало совершенно новое качество, необходимое моей генетической почти беспочвенной вере. Я научилась логически мыслить и чувствовала себя, как пахарь, который неожиданно вместо мотыги получил трактор. Учиться мне стало совсем легко, и проблема выбора профессии не ставила меня в тупик.
Я представила себе зёрнышко Истины, которое собираюсь отыскать, и огромную, как Джомолунгма, гору всего, что было написано, надумано, открыто человечеством за всё время его существования, и сразу вспомнила кота Фикулькевича — персонажа из польской сказки. Он очень любил тишину, а его друг-пёс, имени которого я не помню, обитал этажом ниже и сидя на подоконнике, без конца бренчал на гитаре. Как-то вечером Фикулькевич спустился к приятелю по водосточной трубе и задал ему три вопроса:
— Почему дождь падает не снизу вверх, а сверху вниз?
— Из чего сделаны коровьи хвосты?
— На каком дереве растут перчатки?
Пёс впал в раздумье и забросил гитару.
Я тоже задала себе три вопроса:
— Возможно ли вообще пропустить через мозг, постичь имеющуюся гору знаний?
— Если это даже возможно, способна ли на это именно я?
— Есть ли в горе то зёрнышко, которое я ищу?
Ответив сразу на два первых вопроса «нет», я призадумалась и стала рисовать графики. На одном — рост общего объёма человеческих знаний, на другом — увеличение количества и «качества» оружия на Земле. Интересная получилась картинка! Где-то в записных книжках она наверняка сохранилась. Как раз на пике научно-технического прогресса мы приобретаем… возможность самоуничтожения. Можно, конечно, спорить, что литература и философия и вообще культура не являются частью научно-технического прогресса (сейчас я думаю, что это не так), но тем хуже для литературы и философии. Достигнув точки, где мы в состоянии собственными силами превратить планету в пустыню, мы ведь не останавливаемся, мы упорно и, не снижая темпов, движемся в том же направлении, и оказываемся в зоне, где в каждый данный момент мы можем быть, а можем и не быть.
С колебаниями по поводу профессиональных занятий какой-либо наукой было покончено.
Осторожно я попробовала поговорить с моим отцом, который, конечно же, надеялся, что я пойду по его стопам. «У тебя, хозявка, слог хорош» — говаривал он мне — Ты меня перещеголяешь.» Я не рассчитывала услышать от него истину в последней инстанции — всё-таки он ортодокс. В его голове прочно засела мысль, что наша революция семнадцатого года не просто одна из революций и даже не просто Великая революция, а перелом, смена эпох. До неё — «стихия», «иллюзорные надежды и безумные утопии», «ощущение трагической сущности мира, его абсурдности», «круг таинственных блужданий, смутных предчувствий и обречённых попыток», после неё — «осознанный рывок к цели заветной, светлой, выношенной тысячелетиями». Вся его журналистская деятельность — беспрерывная война с «тупоголовым начальством», «неприкрытыми безобразиями», его лишали наград, выгоняли из партии, снимали с должностей, потом всё восстанавливали, но если бы даже нет, он всё равно говорил бы подобно Мартину Лютеру: «Здесь я стою и не могу иначе».
Ещё он спрашивал меня иногда:
— Вот вы с Антошкой, когда поднимаетесь в горы, вам легко?
Для него путь, по которому мы идём — единственно возможный. Мы — пионеры, первопроходцы, проводники будущих поколений.
Может быть, я поверила бы ему, если бы он не оправдывал войны. В гражданской войне он едва не погиб, но всё же утверждает, что она была необходима.
И когда я пришла к нему с вопросом, наступит ли время без жестоких противостояний, он сказал:
— Когда будет уничтожено всё зло.
— Что же такое зло? — спросила я.
— То, что нам мешает жить! — с восклицательной интонацией отвечал отец.
Но недаром же Эмилия Карловна возилась с нами целый год.
— Значит, если мы мешали Гитлеру жить, для него мы были злом? — спросила я. И если мне кто-то будет мешать, я могу его убить?
Отец снял очки, посмотрел на меня внимательно и крикнул:
— Мать! Поди-ка сюда! Послушай, какие вопросы задаёт наша тихоня!
— Я просто хочу понять, — сказала я маме, — почему люди убивают друг друга.
Она обняла меня, прижала к себе, и столько было в этом жесте понимания, столько памяти об Антоше, которого она очень любила, что я не стала продолжать разговор. Родители сразу переключились на то, как вредно мне сосредоточиваться на сложных проблемах, что мне надо больше гулять и есть витамины…. На том дело и кончилось. А спустя много дней, неожиданно, будто разговор и не прерывался, мама сказала:
— Потому что люди не слышат другдруга.
Моя мамуля! И как ей это удаётся? Может быть, в сибирских деревнях, в одной из которых она выросла в раскулаченной семье, все женщины такие красивые, величавые и мудрые? Отец иногда читает нам вслух материалы для газеты. Как правило, до сих пор я примечаю, главным образом, стилевые погрешности, неуместные словечки, отсутствие связок. Мамуля же, обычно занятая какой-нибудь работой, кажется, едва слушает и никогда не перебивает. Зато в конце, и то не сразу скажет что-нибудь эдакое коротко, будто вскользь, но это считай, приговор публикации. Похвалит мама — отец повеселеет, запоёт «вставай, девки, вставай, бабы, вставай, малые робяты, вставай, стары старики-и, выгоняйте вы скотину на широкую долину, на зелёный на лужо-ок…», то есть творческий успех. Скажет она что-нибудь нелестное, отец вспыхивает, хватает бумаги и удаляется в кабинет, где ещё долго