Запах искусственной свежести (сборник) - Алексей Козлачков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К моему удивлению, от ее гимна профессии обувщика действительно повеяло романтикой и даже – бери выше! – поэзией. Оказалось, что немецкие ботинки, что были на мне, куплены в одном из ее магазинчиков, о чем я ей тут же сказал. Это ее заметно обрадовало. Но по тому, как в паузах между улыбками и захватывающим пересверком глаз с огоньками из моей юности на лицо возвращалось не нейтральное выражение, а озабоченность, можно было догадаться, что пришла она не только для дружеских воспоминаний и рассказов про обувную торговлю.
На встречу я выходил из редакции и чувствовал, как молодые сотрудники весело перемигивались, поскольку все были свидетелями того, какое впечатление произвел на меня ее звонок во время верстки. Все знали, что я иду на встречу с первой любовью, так как я сам это неосторожно выболтал из-за усталости и портвейна, а за спиной балагурили, думаю, и гораздо больше, чем я замечал. Перед выходом мне попалась на глаза улыбающаяся Наташа и игриво предложила привести первую любовь для знакомства с редакцией, напоят, мол, ее и кофеем, и чаем, и чем прикажете… У меня и у самого эта мысль держалась до самой встречи: приведу в редакцию, покажу кабинет, чай-кофей, можно и коньяк, пусть посмотрит на эту увлекательную редакционную суматоху, как относятся ко мне люди, как меня ценят, любят, уважают, чтут, заискивают, как слушают малейшее мое слово… Стоимость всего этого необыкновенно возрастает как раз от возможности продемонстрировать родным, близким и товарищам юности: гляньте, о други, каков я стал, а с вами вот так запросто – как и прежде. Это мелкое тщеславие – одно из самых доступных и распространенных удовольствий после еды и секса. А иногда и вместо еды и секса.
Но увидев грудь седьмого размера и все, что располагалось выше и ниже, я понял, что не стану тешить тщеславие этим способом, потому что в ее расползающемся теле отражается и мой собственный возраст, который был, как мне казалось, не столь заметен, пока я вертелся среди молодых девиц, груди которых хоть и находились в диапазоне всего лишь от первого до третьего размеров, зато пропирали даже сквозь плотные кофточки и бюстгальтеры, как шишаки кайзеровских касок.
Мы сели в кафе.
13
Пока ей несли кофе, а мне пиво, мы весьма оживленно обсуждали биографии общих знакомых и вспоминали всякую всячину. Была отличная солнечная погода, особенно радостная для людей, заждавшихся весны и лета. Я спросил о семье и рассказал о собственной. Оказалось, что мужа у нее нет.
– В разводе? – спросил я.
– Нет, просто живу одна.
Она нахмурилась и явно не хотела продолжать. Зато есть взрослый сын – ему двадцать один, он учится в Высшей школе милиции и, как я понял, пошел по стопам отца – тоже милиционера. И тут я вспомнил и ее брата, как мне говорили – тоже служившего в милиции. Его я знал очень хорошо, и в какое-то школьное время мы состояли с ним в одной дворовой компании. Оказалось, что брат спился и она с ним почти не встречается. Видно было, что и об этом говорит без удовольствия, но и очень просто – не увиливая. Я не заметил даже и стеснения. О чем спрашиваю – отвечает, о чем не хочет – говорит, что не хочет, только глаза гаснут. Эта манера производила впечатление.
– А помнишь, Ириша, как мы однажды гуляли, а на нас из твоего дома свалилось тело какого-то несчастного самоубийцы, ну чуть не на голову, а ты подняла визг и едва в обморок не упала? – вдруг вспомнилось мне.
– А ты тогда спокойно подошел и с деловым видом взялся щупать пульс и сказал: «Кранты, надо вызвать милицию». Тогда я впервые стала воспринимать тебя всерьез. Ну-у, скажем, серьезней, чем других. Я еще подумала тогда: «Надо же – какой смелый, мертвецов не боится, ведет себя так, как будто на него трупы каждый день валятся», – ответила она, и в ее глазах засверкала огоньками удивительная машина нашего с ней общего времени.
– Да я и сам боялся, но для тебя устроил представление. Как я сейчас понимаю, щупать пульс в таких обстоятельствах уже не обязательно. Впрочем, вот видишь – выпал он на мое счастье, а так бы ты меня еще долго не замечала. Это судьба! Кстати, а я думал, что ты в меня влюбилась после того, как меня отколошматили из-за тебя, помнишь?
– Я не помню, – улыбнулась она еще шире, – колошматили же тебя. Кроме того, я в тебя вовсе и не влюбилась, а просто предпочла тебя другим. Ты мне казался самым верным.
– А я вот помню, что после этого мы стали целоваться, – сказал я.
– А мы еще и целовались? Какой кошмар, чем мы с тобой, оказывается, занимались в детском возрасте!
Мир отчалил от нашего столика и поплыл за ее спиной, размазываясь цветными пятнами. Ясным и четким оставалось лишь ее лицо с сияющими молодыми глазами. Мне стало очень хорошо – впервые за последнее время. Наступила такая минута ясности и покоя, которыми мы награждаемся всего несколько раз в жизни.
«А помнишь, как ты протянул мне руку, а я не смогла достать до нее и упала в лужу и решила, что все – хватит с меня…» – «А помнишь?» – «Нет, это было не так». – «А как? Ты ничего не помнишь». – «Я помню все, что надо. Я только и делаю, что помню…»
Я не стал напоминать ей ту нашу случайную встречу в электричке, напоминание могло прозвучать как упрек, а мне не хотелось ее ни в чем упрекать. Лишь прижгла мимолетная печаль и ревность, что тот ее замечательный женский расцвет достался не мне, и я его уже никогда больше не увижу, и все прошло, и в это было поверить труднее всего, а теперь вот еще – я чувствовал это! – навсегда угасает в моей памяти и та счастливая картинка из электрички. И мне останется только впредь любоваться заставкой в моей памяти из тройного подбородка и располневшего живота. Какой же я дурак, какая несправедливая дрянь эта жизнь…
– Девушка, девушка, пожалуйста, еще пива и… тебе что? Кофе? И еще кофе, пожалуйста.
Да какая разница, что я запомню! Я запомню этот ясный день, этот плывущий за ее спиной мир, пусть даже она и не так красива, как была в юности и молодости, мы все не так красивы, как были в юности, как могли бы быть изначально с рождения, – и что? Все это ерунда, важно, что вот мы сидим сейчас вместе с той, которую я, может быть, всю жизнь любил и носил с собой ее мысленные фотографии в разных видах, что даже еще важнее, чем настоящая, картонная, с надписью «твоя Маша». Что-нибудь унесу и теперь, от хорошего человека всегда есть что унести. Пусть уж не будет этого, как его… трепетанья-колыханья, да и – далось оно тебе! Тогда унесу вот эти ее печальные страдающие глаза, эту мягкую радость зрелого человека, ее еще молодой смех, это спокойствие и достоинство, с которым она говорит и курит. И пусть мы с ней по определению не могли бы быть вместе ни минуты – и не о чем жалеть! – поскольку мы совершенно – не просто разные, но – несовмещаемо противоположные люди… Пусть так, но есть ведь что-то и поважнее общих интересов, и красоты даже: всех этих грудей, ног, задниц и других частей всевозможных тел и – даже… поважнее молодости. Вот этот огонек, например, в ее глазах, легко прожигающий двадцать с лишним лет, и главное – он принадлежит не ей одной, он принадлежит нам обоим, и только нам двоим, только мои глаза зажигаются от этого огня, как будто весь остальной мир обернут против него огнеупорной тканью, – и только наши глаза, только наши…
И тут она сказала то, зачем пришла:
– Скажи, пожалуйста, а вы стихи печатаете?
– А? Что?
– Вы стихи печатаете?
Само упоминание о стихах из ее уст было столь же неожиданным, как если бы передо мной сидел священник и, вместо напоминания о вечернем молитвенном правиле, спросил, не пою ли я на ночь «Интернационал». «А надо бы петь, сын мой». Ее до крайности неромантическая натура, думаю, даже стихи из школьной программы переваривала через икоту, примерно как я некогда науку химию. Сама идея попытаться организовать слова при помощи чередования ударений и ритма могла показаться ей достойной конченого человека. Лучше уж пить, как ее брат. Так мне всегда казалось.
– Если ты, Ириша, вдруг запишешь стихи, то мы напечатаем их, несмотря ни на что, вопреки своему правилу не печатать никакого «творчества». – Я язвительно подчеркнул последнее слово.
Она удовлетворенно ухмыльнулась и затушила сигарету в пепельнице. Но я заметил, что пальцы ее дрожали от волнения.
– Я-то не пишу, а вот мой сын…
Она полезла в сумочку и достала оттуда папку. Сладкая мысль о едином составе зажигательных смесей в наших глазах рассеивалась во мне под действием наползающего страха.
– Мой сын стал поэтом, – закончила она мысль.
Я даже и не понял, произнесла ли она это «стал поэтом» с иронией или всерьез. Интуиция подсказывала мне, что она этим не шутит. Скорее всего, возможные смыслы могли прочитаться так: если уж мой сын, так случилось, и стал поэтом (какой позор для честного семейства!), то отнестись к этому следует со всей серьезностью, как если бы он стал директором, ну, пусть не обувного магазина, но хотя бы мебельного – без всякого разгильдяйства!