Бедный Ротшильд - Григорий Канович
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Бедный Ротшильд
- Автор: Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий Канович
Бедный Ротшильд
Памяти моих земляков,
расстрелянных в сорок первом в Йонаве
Все евреи местечка звали Ицика, сына банщика Авигдора, не по данному ему при рождении имени, а по его фамилии с непременной приставкой — Бедный Ротшильд. Даже с уст местечкового раввина Гилеля, который назубок знал, как величают каждого еврея, вверенного ему на попечение Господом Богом, нет-нет да невольно слетало:
— Как поживаешь, Бедный Ротшильд?
— Слава Богу, живу, — без обиды, как будто так и положено, отвечал Ицик.
— То, что ты нашего Господа Бога славишь, — это, голубчик, очень хорошо, честь и хвала тебе за это, но с такой знаменитой фамилией ты все-таки мог бы жить и получше.
— Кому, рабби, жить лучше, кому — хуже, решаем не мы с вами, а Он, — и Бедный Ротшильд буравил заскорузлым указательным пальцем равнодушные небеса.
— Нет, — возражал рабби Гилель. — Господь Бог — не казначей. Он не деньгами ведает и их между людьми не распределяет. Его заботит не наше имущество, а наша душа. Есть на свете бедняки, которые богаты и крепки духом, и есть богачи, у которых камзол весь лоснится от золотых украшений, а под этим золотом зияют только пустота и бездна. Пустое сердце хуже пустого кошелька.
Пока был жив старый банщик, рабби Гилель с его единственным сыном и наследником Ициком никакого дела не имел. Главным человеком в местечковой бане был не Бедный Ротшильд, а его отец Авигдор. К Авигдору рабби Гилель каждую пятницу после утренней молитвы ходил попариться, понежиться на горячей полке, хорошенько пропотеть, похлестать себя березовым веничком и напоследок для бодрости облиться из шайки студеной водой — благо тихоня-речка текла тут же, под косогором. Осторожно ступая по мокрому полу, он нагишом выскальзывал в предбанник, снимал с головы шелковый платок, заменявший на время мытья бархатную кипу, переодевался в чистое белье — в белую рубаху и такие же белоснежные кальсоны, в широкие полотняные штаны и кургузый пиджак с крупными, как спелые вишни, пуговицами; обувал праздничные ботинки и, оставив на лавке плату, отправлялся домой освящать вино и хлеб и встречать царицу-субботу.
Когда у банщика Авигдора на старости стали трястись руки, а слова вдруг раскрошились на невнятные и разрозненные слоги, управление местечковым чистилищем перешло к Ицику, который успевал и за больным отцом присматривать, и воду из речки ведрами таскать, и печь топить, и веники вязать, и шайки чинить. Завсегдатаи бани диву давались: парень и ростом вышел, и лицом недурен, умелец, каких мало, а до сих пор подходящую пару не подыскал, живет на отшибе бирюком. Возмущались и женщины: что, мол, за баня без банщицы, пора уж Бедному Ротшильду жениться и наконец завести себе помощницу. Но тот вежливо и непреклонно выпроваживал из хаты всех сватов, покушавшихся на его свободу. Даже сватовство рабби Гилеля, который прочил ему свою племянницу Ривку, закончилось ничем.
— Получишь за нее хорошее приданое, — медленно и степенно облачаясь в предбаннике, искушал Бедного Ротшильда наставник всех заблудших и заблуждающихся.
— А зачем мне, рабби, приданое?
— Ты задаешь мне, голубчик, странные вопросы. Подумай сам: что крепче — любовь с приданым или без приданого?
— А зачем мне, скажите, пожалуйста, любовь?
Рабби Гилеля странности прихожан нисколько не удивляли. За время своего служения Господу Богу (а оно продолжалось уже почти полвека) он убедился в том, что евреев без странностей на свете не бывает — одни всю жизнь любят приданое больше, чем жену, другие — больше свою вторую половину, чем ее приданое, третьи, как и Всевышний, до гробовой доски предпочитают оставаться холостяками и женитьбу считают не богоугодным делом, а карой небесной.
— Если бы все думали, как ты, Ицик, мы бы давно вымерли. Кончился бы род Израилев. Разве тебе не хочется родить еще одного Ротшильда?
— Нет. Пусть, рабби, другие женихи банщиков мастерят! — отрезал Ицик.
— А может, ты смастеришь не бедного банщика, а какого-нибудь барона или лорда…
— Барона? А кто он такой, этот барон, рабби?
— Ротшильд… Ты, видно, о таком никогда и не слышал.
— Не слышал… В местечке только два Ротшильда — я и мой отец.
— Это в нашем местечке столько Ротшильдов, — сказал рабби Гилель. — А я говорю о Ротшильдах, которые живут заграницей, в Париже и в Лондоне. О них знает весь мир. Они, Ицик, не банщики и не раввины. Денег у этих Ротшильдов — хоть год сиди со счетами в руке, хоть два, все равно не сосчитаешь… От них зависят даже короли и министры.
Рабби Гилель улыбнулся, ласково погладил седую, клубящуюся святостью и белизной бороду и продолжал:
— С жизнью никакому фокуснику не сравниться. Она такие выкидывает коленца, что голова кругом идет. Может, говорю, ты и твой почтенный отец Авигдор не только однофамильцы этих самых богачей из Парижа и Лондона, а родственники? Только о своем родстве ни одна сторона и не догадывается. Ты — тут, в Литве, в нашем маленьком, как спичечный коробок, местечке, а они — во Франции и в Англии, в городах-великанах — Париже и Лондоне, которые в несколько раз больше всей Литвы с ее соседкой Латвией, вместе взятыми.
Он снова погладил бороду и распушил ее, как будто раздвинул легкое перистое облако.
— Кроме моей тугоухой тетки Фейги нигде у нас нет ни близких, ни дальних родственников. Да и тетка по мужу, плотнику Ейне, давно уже не Ротшильд, а Уманская.
— То же самое говорил когда-то балагула Вайнер. Нет, мол, у него на свете никаких родственников. И вдруг как гром с ясного неба — ты тогда еще под стол пешком ходил — к нему из Америки нагрянул двоюродный брат и — что ты думаешь? — перед самым отъездом домой в Нью-Йорк купил родичу прощальный подарок — новехонькую бричку и двух породистых рысаков.
— А зачем мне, рабби, рысаки и бричка? — истязал своего благодетеля вопросами Бедный Ротшильд.
— Человеку хотят добра, а он, как попугай, все время талдычит: зачем, зачем? Затем, чтобы ты не был до самого своего смертного часа банщиком… Чтобы день-деньской не колол дрова для печки, не вязал веники и не таскал полные ведра с водой.
— Спасибо, рабби. Но кто-то же должен быть и простым банщиком. Как бы ни хотелось, например, воробью стать орлом, он им никогда не станет. Кто знает, может, воробушка уж только оттого счастлив, что летает себе от порога до порога, от одной крошки к другой и что-то с удовольствием поклевывает. Каждому человеку Господь Бог ниспослал свою кроху — одному побольше, другому поменьше.
— А ты, воробушка, сам-то счастлив? — неожиданно спросил у парня рабби Гилель.
— А вы, рабби? Вы сами счастливы? — вместо ответа тем же блюдом, только на еврейский манер, угостил Бедный Ротшильд высокочтимого законоучителя.
— Я? — опешил старик. — Честно говоря, никогда над этим не задумывался.
— Почему?
— Почему? — смущенно повторил рабби Гилель. — Я всегда думал не о своем счастье, а о счастье других. Если другие будут счастливы, и я буду счастлив… Наверно….
— Так никогда не будет.
— Но этого сам наш Господь желает.
Они расстались до следующей пятницы, но рабби Гилель заронил в душу Бедного Ротшильда искру соблазна, которая то едва тлела, то вспыхивала ярким, длящимся мгновение светом. Его и самого нередко охватывало желание бежать из местечка, распрощаться с рекой, с ярмом коромысла, рубануть топором не по березовому полену, а по всей своей прежней жизни и начать все сначала в другом месте — пускай в Каунасе, где он до сих пор ни разу не был; пускай в каком-нибудь незнакомом городе, не обязательно в Литве. Он молод, полон сил, неглуп, как уверяет рабби Гилель, он еще может переиначить свою судьбу, освоить другое, более достойное ремесло и даже выучить чужой язык, чтобы раз и навсегда избавиться от злополучной приставки и стать наконец для всех не Бедным Ротшильдом, а Ициком Ротшильдом. Но как оставить больного отца, кто за ним присмотрит и кто закроет ему глаза и проводит к умершей жене на местечковый погост, если, не приведи Господь, с ним что-то неотвратимое случится?
Старый Авигдор уже больше года не вставал с постели. Он весь ссохся, как захиревшая придорожная осина. Глаза у него, как у мертвого, были всегда плотно закрыты. Да это и не удивительно. Что за радость с утра до ночи смотреть на облупленные стены, по которым шастают мокрицы, и в нависающий потолок, на котором старательно и неспешно деловитые пауки плетут свои гибельные ловушки. От такой радости немудрено и свихнуться. Вот если бы по давно не беленным, изъеденным сыростью стенам тихо и напевно текла река-кормилица… Вот если бы на них, на этих стенах, вили свои гнезда проворные и вольнолюбивые ласточки, день-деньской стригущие крыльями целомудренную синеву неба… Но человеку перед смертью дано лишь одно утешение — возможность увидеть все красоты мира только закрытыми глазами.