мирная жизнь: без «хазарского набега», «Ильтуканова побоища», «Дирова разорения», «похода на Ромею», «аварского плена» и тому подобного. Благодаря плодовитым Дивиславнам, их названным сестрам, уже вышедшим замуж, они теперь по большей части играли в «бабьи каши»[321].
– Конечно, мои лебедушки, – кивнула Ута. – Но только я все уже уложила. Мы как на место приедем, я вам сразу выдам, и сядете шить.
Она видела, как муж с двумя отроками и Доброшем прошел к воротам, и прижала к себе дочерей. В последние пятнадцать лет Ута жила хорошо: в богатстве, чести и почете. Но слишком много испытаний, тревог и горя обрушилось на нее в юности, когда судьба вытолкнула их с Эльгой во взрослую жизнь, и с тех пор мирные времена казались ей лишь затишьем перед очередной бурей. И теперь чутье подсказывало ей: это если и не сама гроза, то уже первые отдаленные раскаты за небокаем…
Мистина вышел за ворота и остановился перед проемом, уперев руки в бока и выпрямившись – будто бросал вызов всему свету. Его лицо выражало решимость и некоторое пренебрежение к стоявшим перед ним, а нос, когда-то очень давно сломанный и заметно свернутый на сторону, усиливал впечатление воинственности. Кафтан швами наружу он так и не дал себе труда переменить, и теперь от вида его веяло жутью, как от гостя из Нави. Дружелюбным он не выглядел.
В былые времена Мистина часто внушал своему побратиму Ингвару, слишком уж прямому и порой нелюбезному для князя: «Да не должен ты их всех любить! Но они должны думать, будто ты их любишь, и тогда они куда охотнее пойдут за тебя умирать!» У него-то прекрасно получалось внушить кому угодно, что он, Мистина Свенельдич, испытывает к собеседнику истинно братское расположение. Но сейчас ему было не до того. У него, в конце концов, отец умер!
Да, все как сказал Доброш. Три десятка человек боярских оружных отроков – за много лет все эти рожи Мистине примелькались, – кто с мечом, кто с топором.
– На кого ополчились, орлы? – Он взглянул в одно лицо, в другое, отыскивая старшего. – Чего бояр покинули?
«Орлы» не ответили, однако попятились.
– Не толпись здесь, сейчас волокуши будем выводить, еще заденем кого, – бросил Мистина. – Тут не свадьба, пирогов не будет.
– Постой, Свенельдич! – окликнул кто-то.
Мистина обернулся. Ради сокрушительной славы отца его и сейчас, когда ему было за тридцать и он много лет был старшим киевским воеводой, порой называли по отчеству.
Из-за спин своих отроков вышел Доморад.
– Ты что же – всем двором собрался?
– Всем двором. – Мистина остановился.
– Жену с детьми лучше бы тебе тут оставить.
– Не думаю. Мой отец, знаешь ли, был свекром моей жене и дедом моим детям. Если они не проводят его к богам, это будет обида для него и позор для них.
– И все ж таки лучше бы ты их оставил. Дорога дальняя, в Деревляни опасно. Ты б еще в степь на Калды-бека бабу с детями потащил! Сам поезжай, их оставь. А уж мы приглядим, чтобы никто не обидел.
Мистина слегка переменился в лице и положил руки на пояс. Доморад напрягся, но постарался не подать виду: все же у него за плечами тесным строем стояли собственные отроки.
Мистина молчал и лишь рассматривал Доморада с таким вниманием, будто перед ним вдруг села жар-птица с молодильным яблоком в клюве. Тот тревожился все больше. Взгляд этих серых глаз был словно стальной клинок, плоской холодной стороной гладящий по голой коже.
– И кто еще беспокоится о сохранности моих детей? – осведомился наконец Мистина. – Не ты же один, Доманя, такой добрый, я знаю.
– Еще мы беспокоимся, – к ним с другой стороны протиснулся младший Избыгневич, Избынег, волот лет сорока с густой русой бородой.
Выражение его темно-серых глаз всегда было такое, будто он напряженно пытается рассмотреть стоящее перед ним через какую-то непрозрачную преграду. Мистина говорил, эта преграда – собственная Нежатина глупость. Вид у него из-за этого был грозный, и незнакомые пугались. Но киевляне знали: без старшего брата Нежата опасен не более, чем лежащий под лавкой топор.
Однако его появление здесь означало: в деле Честонег. А за ним и большинство бояр.
– Напрасно беспокоитесь! – весомо заверил Мистина, стараясь отыскать в толпе самого Честонега, ибо спорить с Избынегом бессмысленно: тот будет стоять на том, что ему велено. – Я не в степь еду, а в Деревляни ждет дружина отца моего, она любой княжеской стоит. Даже если бы вы все, сколько есть, свои дружины против отцовой выставили – и то не знаю, чей бы верх был. И любого, кто пожелает отцу моему на прощание честь воздать, прошу пожаловать со мной. А моя боярыня мне там нужна, поминальный стол творить – у отца-то хозяйки в дому настоящей не было.
– Прости, Свенельдич, но не можем мы жену и чад твоих в Деревлянь отпустить, – покачал головой Доморад. – Сам поезжай, а их оставь. Как воротишься – и здесь еще устроим пир с тризной в честь воеводы, все ему честь воздадим.
– Пока вы мне посмертную честь тризной не воздали, никто, кроме меня, моими чадами распоряжаться не будет! – душевно заверил Мистина, слегка придвинувшись к нему, из-за чего Доморад попятился. – А если кто от большой заботы задумает нам дорогу заступить – на меня пусть потом не обижается. У меня найдется кому путь расчистить.
– У нас-то поболее будет! – захохотал Избынег.
Большая часть Мистининой дружины уже столпилась во дворе, выглядывая в ворота. Поскольку Мистина, как киевский воевода, часто нуждался в вооруженной силе, при нем жило три десятка оружных отроков, не считая дворовой челяди. И сейчас все они только ждали приказа, с оружием и щитами наготове, кое-кто даже шлем надел.
Никому не требовалось объяснять, в чем дело. Предстоял передел больших богатств и влияния; опасаясь Мистины как первого наследника Свенгельда, бояре хотели удержать при себе его семью как залог сговорчивости воеводы.
В конце улицы послышался шум; толпа колыхнулась, теснимая кем-то, часть оказалась прижата к тынам, раздались крики. Мистина подался к своим воротам, уже готовый, при надобности, затвориться и сесть в осаду.
– Княгиня! – закричали там.
Мистина вытянулся и с высоты своего роста с изумлением увидел, как знакомая ему Эльгина дружина, тоже со щитами и копьями, расчищает проход по улице, а за отроками едет сама княгиня. Все в том же синем платье с золотистыми узорами, с белым убрусом на голове, верхом на светло-серой лошади она напоминала Перунову жену Громовицу, в одеянии из грозовых туч и в уборе