Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жанна увидала комнату Захаркевича, и эта бедность поразила ее. Даже Белла, любимица Белла, ходила в порванных башмаках. Это не было, разумеется, скупостью господина Раймонда Нея. Но чем ярче блистали люстры «Ампира», чем больше пупочков пожирал гражданин Нейхензон, тем все скромнее и скромнее врастал Захаркевич в серые стенки своей маленькой комнаты. Захаркевич не думал о том, нужны ли люстры «Ампира». Он был слишком занят своей работой. Каждый не может обо всем думать. Очевидно, люстры нужны. За Захаркевича ведь думал умный цэка. А Захаркевич работал.
Приезд Жанны был для него большой радостью. Часто в свободные минуты он думал о ней, но никогда не смел подумать, что смуглая чужестранка может когда-нибудь вернуться в Россию. Когда Захаркевич приехал из Донбасса, его ждало маленькое письмо со следами слез. Он обрадовался и взволновался тотчас же. Он написал своему товарищу, Шаблову. И вот Жанна в Москве. Это радость. Это большая радость…
Но Захаркевич знал, что его радость не может никого интересовать. Жанна ждет от него помощи. И поэтому он не сказал ей о своих чувствах. Только по тому, как ласково, как по-собачьи преданно глядел он на Жанну, можно было догадаться о том, что происходит в его душе. Но догадываться Жанне было некогда. Все время она бегала по Москве, пытаясь разузнать, нет ли у кого-нибудь известий об Андрее.
Захаркевич и сам тревожился. Больше трех месяцев от Андрея не было писем. Он справлялся в Коминтерне, но там ничего не знали. Возможно, что Андрей арестован где-нибудь в провинции и не может дать знать о себе французским товарищам. Но, думая так, Захаркевич всячески успокаивал Жанну: мало ли случайностей — может быть, он просто занят, могли и письма пропасть, вот один курьер был арестован. Он утешал ее, как ребенка, как утешал Беллу, когда девочка, падая, расшибала себе нос. Право же, они скоро увидятся.
Любовь Жанны и Андрея умиляла Захаркевича. Она казалась ему необыкновенно прекрасной. Он любил их обоих. Он любил их любовь, нежную и высокую, просветленную опасностью, озаренную, как в театре, прожектором, горем и разлукой. Он был счастлив за них. За них он страдал. Он хотел, чтобы Жанна уехала, чтобы они скорей были вместе. Рядом с этой любовью его чувство к Жанне казалось ему недостойным, мелким, убогим. Разве Захаркевич умеет любить? И Захаркевич сердился сам на себя. Он даже боялся преданно, по-собачьи, взглянуть на Жанну.
Кто же мог объяснить ему, что он не прав, упрекая себя, что он, да, именно он, ушастый, смешной Захаркевич, умеет любить так, как любят только дети и герои, о любви которых слагают легенды? Конечно, никто: ведь Захаркевич не посмел бы ни у кого отнять время рассказами о своем глупом сердце.
Он ходил вместе с Жанной. Всюду они спрашивали об Андрее. И всюду Жанна встречала участливость, даже ласку. В Коминтерне какой-то насмешливый, жесткий человек, которого высылали по порядку изо всех стран мира, как будто был он не человеком, а чумой или адской машиной, услышав просьбу Жанны, вдруг перестал усмехаться. Он просто, по-человечески, с еле заметной ноткой грусти, дошедшей до Жанны, сказал:
— Поезжайте. Вот вам адреса. Подымите всех на ноги…
Она не знала этого человека. Он тоже не спросил ее, кто она.
И так же отнесся к ее словам простой сотрудник Наркоминдела, которого Жанна попросила поставить ей поскорее визу. Ее слушали. Ее жалели. Чужая француженка, она теперь не чувствовала себя в Москве чужой. В этом городе, пережившем столько тяжелых лет, где в каждой семье узнали и горе и смерть, в этом горьком городе умели любить, умели любить, как нигде. И в сердце Жанны, в этом оттаявшем сердце рождалась новая широта, новая любовь.
Теплым тихим вечером с Захаркевичем, согреваемая его глазами, проезжая по Москве, расставаясь с ней, Жанна глядела на тощую зелень бульваров, на огни Кремля, на играющих в «бабки» мальчишек, на ковыляющих старушонок, на дикий, нелепый, чудный город, на самый беспутный, на самый геройский, на трудный, на горький, на новый город Москву.
Жанна теперь верила, что с Андреем ничего не случилось. Через несколько дней она увидит его улыбку, светлую, широкую улыбку, так похожую на эту Москву.
До поезда оставался еще целый час. Захаркевич куда-то сбежал. Наверное, брать билет. Жанна сидела в буфете. К ней подошел пожилой человек и, робко озираясь, нет ли поблизости носильщиков, тихо спросил:
— Может, позволите багаж донести до вагона?
Жанна поглядела на него и вскрикнула:
— Николай Ильич?
— Я. Да кто же вы? Неужели Жанна? Ну, я не узнал бы вас. Вы ведь девочкой еще были… А помните, как мы с вами в домино играли?
Перед Жанной стоял бывший юрисконсульт покойного господина Альфреда Нея, присяжный поверенный Николай Ильич Соколов. У Николая Ильича был сын, изысканный молодой человек, один из тех, что присылали Жанне приторные розы от Ноева, а потом внезапно исчезли после грозного октября.
— Николай Ильич! Милый! Как я рада вам! Но почему же?
Жанна не докончила своего вопроса. Николай Ильич, однако, понял ее. Он рассказал ей почему. Да, Москва много горя узнала за эти годы. Николай Ильич рассказал ей обыкновенную московскую историю. У него отобрали все. Сидел в чеке. Самое страшное: сын его Боря, Жанна, может быть, помнит, он был офицером, так вот его расстреляли. Теперь Николай Ильич один, без места. Был прежде регистратором в Наркомземе. Сократили штаты. Верблюд идет по пустыне. Есть в жизни такая присказка: «жить надо». Николай Ильич то помогает сойти с пролетки, то доносит до вагона чемоданчик, если не очень тяжелый. Вот только опасно: заметят носильщики — протокол, комиссариат. И все же жить надо. Николай Ильич живет.
— Да это все скучно. Давайте поговорим с вами о другом. Как вы? Совсем большая стали. Похорошели. Право же, вы теперь красавица. Куда? За границу? Замужем или еще не спешите?
Жанна ласково отвечала ему. Она рассказала о смерти отца. Рассказала и о своем пребывании в конторе на улице Тибумери. Николай Ильич так хорошо ее слушал, так добродушно, будто дедушка, кивал ей в такт головой: «понимаю, понимаю», что, не подумав, можно ли, она рассказала ему и об Андрее. Жанна едет к нему. Может быть, он арестован.
Только после того, как Жанна уже рассказала все это, она спохватилась: зачем она говорит? Да, Николай Ильич любит ее, он добрый. Но ведь этого понять он не может. Он старый. Он как папа. Для него большевики — разбойники. Он все потерял. Он потерял больше, чем дом или акции, он потерял сына, Борю. Для него Андрей враг. И Жанна испуганно съежилась. Она боялась даже взглянуть на Николая Ильича. Минуту, а может, и больше длилось это молчание. Потом Николай Ильич взял нежно за руку Жанну и сказал:
— Вы ведь понимаете, я другой человек. Я старых убеждений. Может быть, они и правы. Не знаю. Я вот в церковь хожу. Ну, да не в этом дело. Каждый по-своему думает, а когда беда, все друг на друга похожи. Жалко мне очень вас… Я ведь знаю. Когда Борю ждал… Ну, да Бог даст, все обойдется. Если даже и присудят его к тюрьме, так, может быть, обменяют на кого-нибудь. Вот если б я в Париже был, тряхнул бы стариной: взялся бы его защищать. Конечно, там и без меня найдутся адвокаты. Вы, главное, не волнуйтесь. Может, он и не арестован, а просто письма пропали…
В глазах Жанны были слезы. Она чувствовала, что ее сердце переполняется любовью, что ей хочется много, очень много сказать. Но она не могла вымолвить ни одного слова. Подошел Захаркевич: пора. Она простилась с Николаем Ильичом. Она так и не сказала ему о том, чем было полно ее сердце. Но, обняв Жанну, Николай Ильич почувствовал на своей жесткой, загрубевшей руке теплую каплю. Он понял все. Эта встреча была последним словом Москвы. До нее Жанна думала, что все так ласковы с ней потому, что все — коммунисты. Андрей их товарищ. Теперь она поняла другое. Она, кажется, теперь все поняла. И она задыхалась от боли. Она задыхалась от радости.
Оказывается, Захаркевич бегал в булочную. Он принес Жанне плюшки, плюшки с вареньем. Он все так же, собачьими глазками смотрел на окошко вагона, из которого выглядывало смуглое лицо Жанны. Ему было очень грустно. Он хотел бы отдать Жанне, вместе с этими плюшками, и свое сердце. Он больше не знал, что ему делать со своим глупым сердцем. Но к чему оно Жанне? И Захаркевич только заботливо приговаривал:
— Смотрите, не простудитесь в дороге. А плюшки эти вы, кажется, любите, они с вишневым вареньем.
Уже паровоз готов тронуться. Уже Москва позади. Жанна говорит:
— Захаркевич, подойдите сюда, подойдите скорей!..
Жанна хочет поцеловать Захаркевича. Окошко вагона высоко. Вместо щеки она целует его оттопыренное ухо. Но ей не смешно. Ей грустно. Ей грустно и хорошо.
— Я люблю вас, Захаркевич! Я люблю Москву! Захаркевич, милый Захаркевич, я теперь люблю всех…
Глава 41
СКУЧНОЕ ДЕЛО
В темном коридоре суда господин Амеде Гурмо задержался на минуту перед маленьким зеркалом. Его слегка подташнивало от волнения. Кроме того, он не выспался. Женщин тоже не следует пускать к себе в будничные дни, они, как и цветы, только мешают занятым людям. Руки господина Амеде Гурмо еще пахли ландышами, а в голове его стоял гуд. Слова кишели в ней. Но получится ли настоящая речь? Он напрасно провел эту ночь с Мари. Конечно, трюфеля у него имеются. Но будут ли истерики? А истерики совершенно необходимы. Как начинающий актер, господин Амеде Гурмо недоверчиво вглядывался в зеркало. Кажется, что неплохо. Черный балахон и адвокатская шляпа идут к нему. Они придают его лицу сосредоточенность, даже торжественность. Истерики обязательно будут.