Рассказ? - Морис Бланшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне бы очень хотелось, чтобы ты слилась с ним или, по меньшей мере, о нем возвестила, ты, стерегущая вне происходящего то, что не происходит. Не та ли ты чернота, которая мало-помалу сходит на нет и на мгновение дает иллюзию, будто ясно видишь? Не просто ли ты терпение, подготавливающее меня к этой иллюзии, готовящее меня также и от нее отказаться? Не блекнет ли та беспрестанно отступающая черная точка, которую мы зовем небом; все ли это, что мне останется от живой черноты, в которой я угас? Этого мало. А ты, за что ты сражаешься, за то, чтобы ее поддержать или чтобы рассеять? чтобы возвестить следующую за ней очевидность или ее отменить? Странная, странная боль — эта столь обособленная мысль.
Так, значит, эта холодная прозрачность станет ночью? Как снежный день. Будет ли это чернота вслед за чернотой — без порчи или странного видения?
Знай: я не желаю, чтобы все продолжалось. Я от этого не устал, напротив, я не знаю усталости, лишен присущего усталости упорства. Привязанный к тебе, которая всего-то отрешенность. Легкий с той ношей, которой ты меня обременишь. Я отлично знаю, что ты, как ни крути, не существуешь, и это-то нас и объединяет. Но именно в этом же рискую присоединиться к тебе и я, без грез и образов, движением, старые уловки которого я отлично помню. Лезвие пустой ясности, за которым ты присматриваешь: не надо его затуплять.
Иногда меня посещает впечатление, что это я, может статься, великая мысль, а ты — натиск, которому ее подвергает желание не думать, хотя ты мне постоянно и противостоишь.
Почему ты не хочешь меня думать? Это что, бессилие, безразличие, слепая воля? Может, ты — с одной стороны, а я — с другой? Или мы оба — одна и та же мысль, одинаково тяжкая, одинокая и неподвижная, и эта разъятая тождественность расталкивает навсегда нас друг от друга, чуждых, чтобы не смешаться и поддержать равноправие равновесия? Не та ли ты мысль в ночи, каковой в другой ночи являюсь я? Только ли ты одна и говоришь, задаешь мне все эти вопросы, на которые я отвечаю лишь не отвечающим тебе молчанием? Всегда ли ты — серьезная мысль о былом, которую я опередил? Там ли ты все еще?
Горькая, горькая мысль, итак, я могу быть там, где тебя еще нет, я могу быть огромным я, против которого ты борешься, отказываясь о нем подумать, огромной уверенностью, внутри которой ты не находишь себе места, которая, стало быть, тебя особенно не понимает. Возможно, вопрос, не есть ли я уже, а тебя еще нет, не может быть разрешен. По-моему, это ничего между нами не меняет. Это сомнение — горькое, горькое, признаю, сомнение — лишь форма без конца очаровывающей нас легкости. И если я, по-видимому, легче тебя, то не потому, что разгрузился от всякого бремени, но поскольку легок с той ношей, которой ты постоянно меня обременяешь, грузом отказа и забвения, каковым ты являешься.
Пока между нами сохранятся интимные отношения, позволяющие мне к тебе обращаться, ты, мне кажется, останешься сама собой. Но, вопреки всему, не следует слишком уж полагаться на мои авансы. Испытываемые мною в отношении самого себя сомнения превышают то, что ты можешь выдержать. И кто говорит? ты? я в тебе? ропот, что беспрестанно проходит между нами и чьи различные эхо доносятся к нам с берега на берег? Ах, как ты дрожишь, как, похоже, бежишь возбуждения, к которому, в таком случае, я тебя влеку, его отклоняя.
Не надо бояться. То, что нас разделяет, как бы там ни было, ничтожно: мгновение покоя, мгновение ужаса, но покоя.
Заметь, что я не иду на поводу у простоты и не рассматриваю тебя как последнюю мысль, открывшую, когда я из нее вышел, пространство и, вполне вероятно, так и поддерживающую его открытым, дабы вечно меня отпускать, меня удерживая. Пусть этого не будет. Если бы ты была моей последней мыслью, наши отношения быстро стали бы непереносимыми. Крайне мучительно вообразить, что незыблемое в твоем присутствии, как и колкое острие, которое ты прячешь, пустоту вокруг которого с несгибаемой властностью собираешь, — все то, что делает тебя неподвижной и надежной, словно небо, исходит от мысли, которая уже не может больше изменяться и к которой ты пребываешь пригвожденной, приколотой, словно к самой себе, отказывающимся говорить замыканием страдания.
Так страдаешь ли ты, будучи крохотной мыслишкой, а не обширной мыслью, в которую ты хотела влиться? Крохотная мыслишка, ты вполне симпатична мне и такая. Какою бы ни была мысль, конец заставляет ее бесконечно, безмерно колебаться — соскальзыванием, которое твоя пунктуальность, что правда, то правда, должна отринуть как иллюзорное. Или же безмерности тебе все еще слишком мало, она кажется тебе заурядной и пошлой в сравнении с той точкой, которую ты сохраняешь и над которой, жутко сжимаясь, сызнова замыкаешься?
Почему ты не хочешь уступить? Зачем неустанно возвращаешь безмерное к той простоте, что — там, где ты, — подобна лицу, которое я могу, наверное, увидеть? Не хочешь ли ты ночи, каковой я для тебя являюсь, как являешься ею для меня и ты, погружаясь в которую, ты бы водрузила себя в точности на себя же — ответ на твой вопрос, вопрос, на который ты будешь ответом? Нам нужно переплавиться друг в друга. То, что для тебя — конец, наверняка станет во мне началом. Не искушает ли тебя счастье круга? Ты идешь впереди меня, любящая память, воспоминание о том, что не имело места. Ты идешь впереди меня как надежда, и однако же именно меня ты и должна нагнать, именно во мне ты сможешь себя нагнать. Подумай об этом, прибавь это к предельной мысли.
Верно, что и я тоже все еще хочу говорить с тобой как с лицом, как будто противостоящим мне там, на горизонте. Незримое лицо. Все более незримое пространство этого лица, и, между нами, покой. Словно я умер, чтобы это вспомнить, чтобы занести желание и воспоминание как можно дальше. Не для того ли и умирают, чтобы что-то вспомнить? Уж не интимность ли ты этого воспоминания? Не должен ли я говорить, чтобы ты разместилась точно напротив меня? А ты сама, не испытываешь ли ты потребности в последний раз быть — бок о бок с покоем — этим худым замкнутым лицом? Последняя возможность, чтобы на тебя взглянули великая мысль и огромная уверенность.
Думаю, это нас обоих и искушало: меня — что ты лицо, то, что в лице есть зримого, а тебя — быть еще раз для меня лицом, быть мыслью и тем не менее лицом. Желание быть зримой в ночи, дабы та незримо изгладилась.
Но сетования, которые я вдруг услышал — во мне? в тебе? “вечные, вечные; если мы вечны, как мы могли ими быть? как быть ими завтра?”
Он говорил, что всегда выдается такой момент, когда вспоминать и умирать — возможно, быть мертвым — одно и то же. Как бы одно и то же движение. Чистое, без всякой направленности воспоминание, в котором воспоминанием становится все. Огромная мощь, каковой, скорее всего, достаточно уметь распоряжаться, чтобы умереть от памяти. Но мощь, пользованию не подлежащая. Несчастна тогда попытка о себе же вспомнить, отступление, отступление перед забвением и отступление перед вспоминающей смертью.
О чем она вспоминает? О себе, о смерти как воспоминании. Безмерное воспоминание, в котором умираешь.
Прежде всего забыть. Вспоминать только там, где ничего не помнишь. Забыть: вспомнить обо всем как бы через забвение. Есть некая глубоко забытая точка, из которой лучатся воспоминания. Все в памяти воодушевляется, начиная с чего-то, себя забывающего, ничтожной детали, крохотной трещинки, через которую оно целиком проходит.
Если мне необходимо дойти до того, чтобы забыть, если я должен вспоминать о тебе, только тебя забывая, если сказано, что тот, кто вспомнит, глубоко забудет о самом себе и об этом воспоминании, которого не отличит от своего забвения, если уже, и притом давно, я предчувствую, что доберусь до тебя только смешавшейся с ним и слившейся с образами, скрывающими его от самого себя, то знай, что…
Воспоминание, каковым я являюсь, которого я, однако, жду, к которому спускаюсь рядом с тобой, вдалеке от тебя, пространство того воспоминания, о котором больше нет воспоминаний, удерживающее меня только там, где я уже давно перестал быть, как будто ты, кто, быть может, и не существуешь, в длимом покое исчезающего продолжала превращать меня в воспоминание и разыскивать, что же могло бы меня тебе напомнить, великую память, где мы оба пребываем лицом к лицу, заключенные в слышимое мною сетование: вечные, вечные; пространство холодного света, куда ты меня завлекла, там не будучи, и где я тебя утверждаю, тебя не видя и зная, что тебя здесь нет, этого не ведая, это зная. Рост того, что расти не может, тщетное ожидание тщетного, безмолвие, и чем больше этого безмолвия, тем полнее оно превращается в гул. Безмолвие, безмолвие, производящее столько шума, вечное возбуждение покоя, не в этом ли то, что мы зовем ужасным, вечное сердце? Не за ним ли мы следим, чтобы его усмирить, успокоить, все более и более успокоить, чтобы помешать ему прерваться, длиться? Уж не я ли для себя ужасен? Быть мертвым и дожидаться еще чего-то, что заставит вас вспомнить о смерти.