Жизнь Клима Самгина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эх, думаю, не пропадать же!
«Вероятно – наступил в человека, может быть – в Маракуева», – соображал Клим. Но вообще ему не думалось, как это бывает всегда, если человек слишком перегружен впечатлениями и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он был голоден и хотел пить.
У памятника Пушкину кто-то говорил небольшой кучке людей:
– Нет, вы подумайте обо всем порядке нашей жизни, как нами управляют, например?
Самгин взглянул на оратора и по курчавой бороде, по улыбке на мохнатом лице узнал в нем словоохотливого своего соседа по нарам в подвале Якова Платонова.
«Камень – дурак…»
На площади его обогнал Поярков, шагавший, как журавль. Самгин нехотя окрикнул его:
– Куда вы?
Поярков пошел в ногу с ним, говоря вялым голосом, негромко:
– С утра хожу, смотрю, слушаю. Пробовал объяснять. Не доходит. А ведь просто: двинуться всей массой прямо с поля на Кремль, и – готово! Кажется, в Брюсселе публика из театра, послушав «Пророка», двинулась и – получила конституцию… Дали.
Остановясь пред дверями маленького ресторана, он предложил:
– Зайдемте в эту «пристань горестных сердец». Мы тут с Маракуевым часто бываем…
Когда Клим рассказал о Маракуеве, Поярков вздохнул:
– Могло быть хуже. Говорят, погибло тысяч пять. Баталия.
Говорил Поярков глухо, лицо его неестественно вытянулось, и Самгину показалось, что он впервые сегодня заметил под унылым, длинным носом Пояркова рыжеватые усы.
«Напрасно он подбородок бреет», – подумал Клим.
– На днях купец, у которого я урок даю, сказал: «Хочется блинов поесть, а знакомые не умирают». Спрашиваю: «Зачем же нужно вам, чтоб они умирали?» – «А блин, говорит, особенно хорош на поминках». Вероятно, теперь он поест блинов…
Клим ел холодное мясо, запивая его пивом, и, невнимательно слушая вялую речь Пояркова, заглушаемую трактирным шумом, ловил отдельные фразы. Человек в черном костюме, бородатый и толстый, кричал:
– Пользуясь народным несчастием, нельзя под шумок сбывать фальшивые деньги…
– Ловко сказано, – похвалил Поярков. – Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «Мир праху усопших, которые не сделали в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного». Как это вам нравится?
– Странно, – ответил Клим с набитым ртом.
Поярков помолчал, выпил пива, потом сказал, вздохнув:
– Тут – какое-то тихое отчаяние…
У стола явился Маракуев, щека его завязана белым платком, из кудрявых волос смешно торчат узел и два беленьких уха.
– Был уверен, что ты здесь, – сказал он Пояркову, присаживаясь к столу.
Наклонясь друг ко другу, они перешепнулись.
– Я – мешаю? – спросил Самгин; Поярков искоса взглянул на него и пробормотал:
– Ну, чему же вы можете помешать?
И, вздохнув, продолжал:
– Я вот сказал ему, что марксисты хотят листки выпустить, а – мы…
Маракуев перебил его ворчливую речь:
– Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И – дьякон тоже. Но – как они зверски пьют. Я до пяти часов вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь по Москве. Два раза сюда заходил…
Он закашлялся, сморщив лицо, держась за бок.
– Пыли я наглотался – на всю жизнь, – сказал он.
В противоположность Пояркову этот был настроен оживленно и болтливо. Оглядываясь, как человек, только что проснувшийся и еще не понимающий – где он, Маракуев выхватывал из трактирных речей отдельные фразы, словечки и, насмешливо или задумчиво, рассказывал на схваченную тему нечто анекдотическое. Он был немного выпивши, но Клим понимал, что одним этим нельзя объяснить его необычное и даже несколько пугающее настроение.
«Если он рад тому, что остался жив – нелепо радуется… Может быть, он говорит для того, чтоб не думать?»
– Душно здесь, братцы, идемте на улицу, – предложил Маракуев.
– Я – домой, – угрюмо сказал Поярков. – С меня хватит.
Климу не хотелось спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого дня в область других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать на Воробьевы горы. Маракуев молча кивнул головой.
– А знаете, – сказал он, усевшись в пролетку, – большинство задохнувшихся, растоптанных – из так называемой чистой публики… Городские и – молодежь. Да. Мне это один полицейский врач сказал, родственник мой. Коллеги, медики, то же говорят. Да я и сам видел. В борьбе за жизнь одолевают те, которые попроще. Действующие инстинктивно…
Он еще бормотал что-то, плохо слышное сквозь треск и дребезг старенького, развинченного экипажа. Кашлял, сморкался, отворачивая лицо в сторону, а когда выехали за город, предложил:
– Пойдемте пешком?
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал:
– Дядя Хрисанф задавлен, а Диомидов изувечен и, кажется, уже совсем обезумел.
– Нет? – тихонько воскликнул Маракуев, остановился и несколько секунд молча смотрел в лицо Клима, пугливо мигая:
– До – до смерти?
Клим кивнул головой, тогда Маракуев сошел с дороги в сторону, остановясь под деревом, прижался к стволу его и сказал:
– Не пойду.
– Вам плохо? – спросил Клим.
– Не удивляйтесь. Не смейтесь, – подавленно и задыхаясь ответил Петр Маракуев. – Нервы, знаете. Я столько видел… Необъяснимо! Какой цинизм! Подлость какая…
Климу показалось, что у веселого студента подгибаются ноги; он поддержал его под локоть, а Маракуев, резким движением руки сорвав повязку с лица, начал отирать ею лоб, виски, щеку, тыкать в глаза себе.
– Черт, – ведь они оба младенцы, – вскричал он.
«Плачет. Плачет», – повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул:
– Хватил, студент, горячего до слез! Эх, и мне бы эстолько…
– Я знаю, что реветь – смешно, – бормотал Маракуев.
Недалеко взвилась, шипя, ракета и с треском лопнула, заглушив восторженное ура детей. Затем вспыхнул бенгальский огонь, отсветы его растеклись, лицо Маракуева окрасилось в неестественно белый, ртутный цвет, стало мертвенно зеленым и наконец багровым, точно с него содрали кожу.
– Смешно, разумеется, – повторил он, отирая щеки быстрыми жестами зайца. – А тут, видите, иллюминация, дети радуются. Никто не понимает, никто ничего не понимает…
Лохматый человек очутился рядом с Климом и подмигнул ему.
– Нет, они – отлично понимают, что народ – дурак, – заговорил он негромко, улыбаясь в знакомую Климу курчавенькую бороду. – Они у нас аптекаря, пустяками умеют лечить.
Маракуев шагнул к нему так быстро, точно хотел ударить.
– Лечат? Кого? – заговорил он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты его окружило человек шесть темных людей. Они стояли молча и механически однообразно повертывали головы то туда, где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.
– Смело говорит, – заметил кто-то за спиною Клима, другой голос равнодушно произнес:
– Студент, что ему? Идем.
Клим Самгин отошел прочь, сообразив, что любой из слушателей Маракуева может схватить его за ворот и отвести в полицию.
Самгин почувствовал себя на крепких ногах. В слезах Маракуева было нечто глубоко удовлетворившее его, он видел, что это слезы настоящие и они хорошо объясняют уныние Пояркова, утратившего свои аккуратно нарубленные и твердые фразы, удивленное и виноватое лицо Лидии, закрывшей руками гримасу брезгливости, скрип зубов Макарова, – Клим уже не сомневался, что Макаров скрипел зубами, должен был скрипеть.
Все это, обнаруженное людями внезапно, помимо их воли, было подлинной правдой, и знать ее так же полезно, как полезно было видеть голое, избитое и грязное тело Диомидова.
Клим быстро пошел назад к городу, его окрыляли и подталкивали бойкие мысли:
«Я – сильнее, я не позволю себе плакать среди дороги… и вообще – плакать. Я не заплачу, потому что я не способен насиловать себя. Они скрипят зубами, потому что насилуют себя. Именно поэтому они гримасничают. Это очень слабые люди. Во всех и в каждом скрыто нехаевское… Нехаевщина, вот!..»